~
Матье радовался, что впервые сможет дождаться неспешного приближения зимы — до этого он каждый раз окунался в нее резко, выходя из самолета. Но зима не медлит. Она приходит стремительно. Летнее небо тускнеет, но солнце еще горячо. И вот последние ставни постепенно закрываются, на улице в деревне — никого, дня два-три на закате с моря еще дует теплый ветер, но расползается холодный туман и окутывает собой последние живые души. Ночью дорога, словно усыпанная драгоценными камнями, блестит от инея. В этом году впервые зима не совсем походила на смерть. Туристы разъехались, но бар не пустовал. Выпить аперитив сюда съезжались люди со всей округи, они присоединялись к посиделкам, устраиваемым по пятницам, когда Пьер-Эмманюэль Колонна возвращался после недельной учебы в Университете в Корте и все слушали его песни, любуясь девушками-официантками, сидящими у камина; Гратас поджаривал на жаровне мясо, а Матье ничего не оставалось делать, как смаковать свое счастье, попивая настойку, обжигавшую ему сосуды. Время от времени, после того как Виржини Сузини решила, что настала его очередь, Матье проводил с ней ночи. Виржини все время молчала. Она просто приходила в бар и усаживалась за отдаленный столик, где весь вечер раскладывала пасьянс. После закрытия, когда Анни снимала кассу, она продолжала сидеть, внимательно и молчаливо смотрела на Матье и шла потом вместе с ним к нему домой. Он приводил ее в свою комнату, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить деда. Заниматься любовью с Виржини было в высшей степени непросто: приходилось выносить ее молчание и неподвижный колючий взгляд, терпеть абсолютное отсутствие в этом занятии малейшего смысла и мириться с тем, что собственному опошлению не было никакого оправдания; но уж лучше было так, чем возвращаться домой одному. Ибо теперь дом пугал Матье, словно вместе с летним теплом из него выветрились следы привычного человеческого присутствия. Портреты его прадедов, которые всегда казались ему охраняющими его юность богами, выглядели теперь угрожающе, и ему порой чудилось, что на стене висят мертвецы, которых холод сохраняет от разложения и от которых больше не исходит ни любви, ни защиты. Ночью ему часто чудились поскрипывания — долгие и тоскливые, словно чьи-то вздохи, и он слышал шаги деда — как тот бродит в потемках, натыкаясь на мебель, переходя из комнаты в комнату, и Матье затыкал уши и прятал голову под подушкой. Если он вставал, то было еще хуже. Он зажигал свет и находил деда в гостиной, где тот стоял, прижавшись лбом к холодному стеклу и держа в руках фотографию, на которую даже не смотрел, или же он находился на кухне, где смотрел широко раскрытыми глазами на что-то невидимое, что, похоже, притягивало его внимание и вселяло ужас, и когда Матье у него спрашивал:
— Все нормально? Ты не хочешь снова лечь?
дед никогда не откликался, а продолжал смотреть прямо перед собой, и казалось, что на хрупких своих плечах он несет груз тысячелетней старости; челюсть его тряслась, и он все стремился к не подпускавшему к себе видению, которое ускользало от его ревностного и ужасающего объятия. Матье снова ложился спать и потом никак не мог заснуть; иногда ему хотелось сесть в машину и уехать, но куда бы он поехал в четыре часа утра зимой? Ничего не оставалось делать, как дожидаться, пока первые проблески света сквозь ставни не разрушат колдовские чары. Дом тогда снова становился приветливым и понемногу узнаваемым. Матье засыпал. Каждый вечер он старался как можно позже уйти из бара и, по крайней мере, в достаточном подпитии, чтобы поскорее заснуть. Как-то вечером он решился спросить у девушек:
— Можно я сегодня у вас посплю? Выделите мне место?
и нелепо добавил:
— Не хочу один спать.
Девушки рассмеялись, и даже Изаскун, которая теперь вполне могла уловить смысл какой-нибудь чепухи по-французски; и они хором принялись подтрунивать над Матье, отмечая его ну просто сногсшибательную оригинальность, — говорили, что это прозвучало ну очень трогательно и к тому же сверхубедительно, а Матье, смеясь, пытался оправдаться, пока девушки не согласились:
— Ну конечно! Можно! Мы потеснимся.