— Уж не меня ли ты ждешь?
Виржини вытянула еще одну карту:
— Нет, не тебя. Его, но только он об этом еще не знает,
и она ткнула пальцем в Бернара Гратаса, который со шваброй в руке так и застыл на месте.
~
А теперь она высматривала в иллюминатор Балеарские острова, которые обещали принести собой скорое утешение — возвращение к теплу родной земли, где ей, правда, не довелось родиться, и ее сердце начинало биться сильнее, пока вдали не появился абрис серого берега Африки и она не успокоилась, что наконец уже дома. Ибо чужестранкой она чувствовала себя теперь во Франции; может быть, оттого, что дышала она теперь другим воздухом, заботы ее соотечественников стали ей непонятны, а разговоры казались невнятными; вокруг нее образовалась загадочная невидимая грань, прозрачная стена, которую она не могла и не хотела разрушать. Ей приходилось тратить все свои силы на то, чтобы поддерживать самые тривиальные беседы, и, несмотря на все усилия, ей это не удавалось — ей постоянно приходилось переспрашивать своих собеседников в ситуациях, когда не получалось промолчать и укрыться в тишине, за своей невидимой стеной, и человек, которому очень скоро придется перестать быть частью ее жизни, все время чувствовал себя оскорбленным; он упрекал ее за вещи, которым она даже не пыталась найти оправдание, потому что перестала бороться со своим равнодушием, бесцеремонностью и предвзятостью, которые укоренились в ее недобром сердце. И только в аэропорту Алжира, а затем — в университетском здании и наконец в Аннабе сердце ее смягчилось. Она с радостью выносила нескончаемые очереди на паспортном контроле, пробки и свалки под открытым небом, отключение воды, проверку документов на заставах, и даже страшная, сталинского вида, Национальная гостиница в Аннабе — где располагалась вся их команда — с ее обшарпанными номерами и пустынными коридорами, казалась ей почти что трогательной. Она ни на что не жаловалась и всецело все принимала, ибо каждый мир подобен человеку: он представляет собой целостность, из которой невозможно что-то черпать по своему усмотрению, он — как единое целое, которое можно либо отвергнуть, либо принять — листья и плод, колос и зерно, низость и благодать. Сквозь запыленное окно синело бездонное небо залива, виднелась базилика Августина, и даже пыль светилась в блеске драгоценной звезды неиссякаемой щедрости. Каждые две недели ей приходилось все же летать в Париж, чтобы побыть на выходных с отцом. Когда Орели рассказала коллегам о болезни отца, все сразу окружили ее заботой. В подарок отцу они передавали горы выпечки и молитвы о выздоровлении. Масинисса Гермат каждый раз провожал ее в аэропорт и потом обязательно встречал. В начале апреля Орели вместе с матерью сидела в больничной палате отца, который восстанавливался после курса терапии. Голова его была обрита — он не хотел видеть, как выпадают волосы. Он попросил у Орели стакан воды. И выронил его, когда подносил ко рту; глаза его закатились, он потерял сознание. Клоди бросилась к нему:
— Жак!
и он, казалось, очнулся; посмотрел на жену с дочерью и бессвязно заговорил, затем ухватился за запястье Орели и потянул ее к себе; взгляд был полон страха и тьмы, он смотрел перед собой глазами умирающего зверя и тщетно пытался что-то сказать, задействуя все свои силы, но произносил лишь хаотичный набор звуков или обрывки слов, вырванных из фраз, которые его больное тело убийственно ломало внутри него; слова эти были страшной пародией речи и отсылали к той безысходной чудовищной тишине, что была древнее мира; и он откинулся на подушку, все еще цепляясь за дочь. В палату вошли врач, медсестры и попросили Клоди с Орели выйти. Когда врач вышел к ним в коридор, то объяснил, что речь идет о почечной недостаточности и уремии, и когда они спросили, как все будет развиваться дальше, врач сказал, что не знает, что нужно подождать, и ушел. Клоди закрыла глаза.
— Думаю, ты должна позвонить брату. Я не могу.
Орели вышла, и когда она дозвонилась до Матье, услышала в трубке музыку и смех. Сначала Матье никак не мог понять, о чем речь. Терапия проходила удачно; мать каждый раз говорила ему по телефону, что волноваться не надо. Орели закрыла глаза.
— Матье, послушай: его просто не узнать. Это не он. Ты слышишь, что я говорю?
Матье молчал. До нее донеслась музыка, несколько человек говорили наперебой, снова послышался смех. Наконец Матье прошептал:
— Я пойду собираться. Я приеду.
На следующий день Жак Антонетти неожиданно почувствовал себя намного лучше. Он совершенно не помнил произошедшее с ним накануне. Пытался шутить. Извинялся перед Клоди и Орели за то, что так их напугал. Врач считал, что на всякий случай Жаку лучше было остаться пока в больнице. При повторном ухудшении здесь можно было помочь оперативнее. Клоди предложили поставить в палате раскладушку, и она согласилась. Орели перезвонила Матье, тот облегченно вздохнул, чуть ли не коря ее за то, что она нарисовала просто апокалиптическую картину, хотя ситуация была под контролем врачей. Орели никак не прокомментировала его слова, а только спросила: