— Тогда не отпускай меня. Не отпускай,
и, не раздумывая, бросилась к нему на шею и с огромным облегчением почувствовала, что Масинисса прижал ее к себе. Он встал до рассвета, чтобы никто из их группы и персонал гостиницы не заметил, как он перебирается от Орели в свой номер. Орели встала чуть позже. Она приняла ванну и долго, ни о чем не думая, лежала в желтоватой воде, а потом резко из ванны вышла, чтобы позвонить человеку, которого она собиралась оставить. Он не мог в это поверить, он требовал объяснений, и, уступив сопротивлению — так как ему нужно было объяснение, — она объявила, что у нее появился кто-то другой, но это признание спровоцировало новую череду вопросов «где?», «кто?», «с каких пор?», а Орели повторяла, что это не имеет значения, потому что человек этот не имел никакого отношения к ее нынешней работе, он должен это понять, но он настоял, и ей пришлось признаться:
— Вчера вечером. Со вчерашнего вечера.
Он не унимался; в его голосе теперь слышны были всхлипы: «почему она объявила ему об этом так скоро?», «почему не подождала?», «может, это просто увлечение, о котором он мог бы и не знать?», «откуда у нее такая уверенность?», ведь теперь уже ничего исправить нельзя, зачем она признавалась ему в чем-то, что, может, совсем несерьезно, почему она была такой жестокой? Орели подумала, что он заслуживает правды.
— Потому что именно этого я и хочу — чтобы ничего нельзя было больше исправить.
~
За два часа до рассвета они шли вместе с Гавиной Пинтус на Темную утреню Страстного четверга. Они не спали всю ночь, оставаясь в баре, чтобы не просыпаться потом так мучительно рано; почистили зубы над мойкой стойки и жевали теперь мятную жвачку, чтобы не осквернить своим перегаром благочестия этой скорбной ночи. К Пасхальному понедельнику они задумали организовать перед баром большой пикник с концертом, а на следующий день собирались уехать. Либеро должен был лететь с Матье в Париж — они навестили бы отца Матье и заодно провели бы несколько дней в Барселоне, где заказали гостиницу, не ужимаясь в средствах — они могли себе это позволить, — совместили бы приятное с полезным, а у Жака Антонетти не возникло бы ощущения, что они приехали попрощаться с умирающим. А этой ночью Страстного четверга они шли, поддерживая Гавину Пинтус под руку, и старались держаться как можно прямее; ветер пробирал их сыростью и холодом до костей, хмель постепенно отпускал; сзади следовали Пьер-Эмманюэль Колонна с друзьями из Корте, которые приехали петь во время мессы, а потом и на Пасху; они тоже старались, как могли, побыстрее протрезветь. Церковь была полна заспанных прихожан. Электричество отключили. Свет исходил лишь от зажженных перед алтарем свечей. Аромат ладана напомнил Матье запах кожи Изаскун. Он перекрестился, давя в себе кислотную отрыжку. Пьер-Эмманюэль с друзьями расположились в углу апсиды с текстами псалмов. Они откашливались и шептались, переминаясь с ноги на ногу. Священник объявил, что скоро тьма накроет собой все вокруг во имя спасения мира, который вот-вот предаст Искупителя, проливающего слезы в Гефсиманском саду. Певчие затянули первый псалом:
«И было в Салиме жилище Его и пребывание Его на Сионе»,
и их удивительно чистые голоса наполнили собой всю церковь. На лице Пьера-Эмманюэля читалось огромное облегчение; он прикрыл глаза, чтобы сконцентрироваться на пении, священник приблизился к алтарю и погасил одну из свечей. Послышался шум трещоток, прихожане принялись стучать ногами по молитвенным скамьям — наступал конец света, погрузившегося во тьму:
«Колеблется земля и все живущие на ней»,
и Гавина Пинтус смотрела теперь на распятие с детским страхом, а Виржиль Ордиони нервно теребил в руках кепку, как будто вся деревня действительно должна была сгинуть во тьме; грохот трещоток совершенно сливался теперь с топотом, и церковь заходила ходуном, пока какофония не окончилась и вновь не зазвучали песнопения:
«и возрадуются кости, Тобою сокрушенные»,
и священник затушил одну свечу за другой. Вскоре осталось гореть лишь одно мерцающее пламя; Гавина Пинтус взяла сына за руку в момент, когда тот попытался удержаться от кощунственного зевка; Матье понадеялся, что настоящий конец света не будет таким же скучным; ему было холодно и хотелось спать; ему хотелось прильнуть с теплому телу Изаскун, а не просиживать здесь, и тут священник поднял длинный медный гасильник, и наступила полная тьма.
«и вознесутся роги праведника».
Священник продолжал еще говорить во мраке и сказал, что христианин не убоится тьмы, в которой он в данную минуту говорит, ибо знает, что мрак этот не означает победу небытия; потухший свет исходил от рук человеческих, и тьма распространялась с тем, чтобы в ней воссиял наконец свет божественный, как жертвоприношение агнца, возвестившего пришествие Сына, воскресшего во славу Отца своего присносущего, начала всех начал, и тьма не есть смерть, она свидетельствует не только о конце, но и о зарождении света, ибо, в сущности, является свидетельством и того и другого. Сквозь щелки закрытых дверей церкви начал пробиваться млечный свет. После благословения священник отпустил паству, добрая часть которой тут же поспешила в бар, чтобы отойти от пережитых эмоций. Либеро подал кофе и поставил на стойку бутылку виски для тех, кто особенно распереживался во время мессы. Пьер-Эмманюэль волновался, хорошо ли он выступил, и Либеро заверил его, что все прошло отлично, хотя, если честно, полифоническое пение в больших дозах — штука нудная и трудновыносимая. Виржиль Ордиони, выпив кофе, нерешительно потянулся к виски и выразил свое несогласие: