— Было очень красиво! Потрясающе! Ничего он не понимает, этот Либеро!
Пьер-Эмманюэль хлопнул Виржиля по спине и рассмеялся:
— А ты? Ты-то что в этом понимаешь?
но Виржиль не обиделся, он на мгновение задумался и добавил:
— Это точно. В этом я мало что понимаю. Но было красиво,
и затем последовал оживленный спор о полифонии, музыкальной осведомленности каждого из присутствующих, о трещотках, свечах и священниках, и прения ознаменовались своевременным появлением новой бутылки виски, хотя пришедшие к официальному открытию бара Изаскун и Сара вынуждены были выставить всех на улицу, под начинавший накрапывать дождик. Но наступивший понедельник оказался безоблачно весенним. Пьер-Эмманюэль и ребята из Корте установили усилители на улице и настраивали инструменты. Матье потягивал на солнце розовое вино, наблюдая, как Изаскун накрывает на столы, и время от времени поднимал бокал, ловя ее взгляд. Она отвечала ему воздушным поцелуем. Она была его сестрой, его нежной кровосмесительной сестрой. Он заметил, как парень из Корте нашептывает ей на ухо всякую дребедень, она смеялась, но он не ревновал — ему было все равно, что она могла замутить с этим типом, она была ему сестра — не жена; и она к нему все равно вернется, никто не мог ее у него увести; и он наслаждался ощущением своего неимоверного превосходства, словно вознесся к таким высотам, где стал недосягаем для любой обиды. Он дивился тому, что счастье его было столь незыблемо, и продолжал смаковать вино, греясь на весеннем солнце. На следующий день они с Либеро уезжали в Париж. Они вверили ключи от бара Бернару Гратасу, расцеловали девушек и двинули в аэропорт Аяччо, прощально махая и выкрикивая на ходу из машины:
— Только без глупостей тут! И не пустите нас по миру! Увидимся через неделю!
По дороге они обсуждали, как будут проводить время в Барселоне — им нужно было расслабиться — они этого еще как заслужили — и прикатили в Кампо дель Оро за полтора часа до отлета. Они уселись в баре аэропорта и заказали пива, потом еще, и разговор их понемногу сошел на нет. В результате они совсем умолкли. Объявили посадку на парижский рейс, но до отлета оставалось еще полчаса, спешки не было, и они заказали по последней. Матье смотрел на взлетно-посадочную полосу и почувствовал сухость в горле. В животе у него неприятно бурчало. Он вдруг понял, что вот уже почти десять месяцев, как не выезжал из деревни дальше, чем на пятнадцать километров. Аяччо был просто краем света. Ни разу еще он не оставался так долго в одном и том же месте. Перспектива отлета в Париж теперь пугала его, не говоря уже о Барселоне, столь далекой, что она превращалась во что-то нереальное, в место туманное и мифическое, в земной эквивалент планеты Марс. Матье отлично осознавал, что страх его был нелепым, но был не в силах его побороть. Он посмотрел на Либеро, который, стиснув зубы, вперился в свой бокал, и понял, что тот испытывает тот же страх: они были не богами, а всего лишь демиургами, и мир, который они создали, держал их теперь в своих тиранических тисках; настойчивый голос приглашал пассажиров Либеро Пинтуса и Матье Антонетти срочно пройти на посадку, и они поняли, что мир, который они создали, их не отпустит; они не сдвинулись с места; прозвучал последний вызов, и когда самолет взлетел, они молча встали, взяли сумки и вернулись в мир, которому принадлежали.
«Где найдешь ты пристанище вне мира сего?»
Высверк зари слепИт память, и скорбные воспоминания отступают вместе с рассеивающимся мраком. Под самым куполом Спаса-на-Крови Христос Пантократор держит в длинных своих руках неразорвавшуюся бомбу и парит в поднебесье голубиным пером. Нужно жить и торопить забвение, дать свету размыть контуры гробниц. У подножия аббатства Монте-Кассино легкий летний бриз колышет взрастающие из-под земли длинные косы гумьеров, похожие на экзотические цветы; на латвийских пляжах серые воды Балтики шлифуют зарытые в латвийский песок детские косточки в престранные янтарные украшения; не вернется Суламифь из солнечной рощи, тщетно зовет ее царь, и разлетается пыльцой пепел ее волос; земля зеленеющая напитана изорванной в клочья плотью, полна она мертвых и вся целиком зиждется на изломе их перебитых хребтов; но проблеск зари уже слепИт, и в этом всполохе позабытые бренные останки обращаются в обыкновенный плодородный гумус для нового мира. Как мог Марсель помнить о мертвых, если после длительного брожения войны этот мир впервые расходился перед ним лучистыми дорожками убегающей вдаль перспективы? Все выжившие в войне были призваны к великому труду созидания, и Марсель чувствовал свою вовлеченность; опьяненный безграничными возможностями и ослепленный лучезарным светом, он был готов отправиться в путь, всем естеством своим открываясь навстречу будущему, которое наконец затмило собой смерть. Победоносный и алчный организм нового мира был ненасытен и отправлял своих посланцев в колонии на поиски необходимого сырья, и они извлекали из рудников, джунглей и гор все, чего требовал его неутолимый голод. Перед отъездом во Французскую Западную Африку, туда, где земли когда-то струились южными реками, Марсель решил, что его чин будущего функционера требует от него наличия супруги. В деревне жили несколько девушек на выданье, и Марсель попросил брата, праздно дожидавшегося нового назначения в Индокитай, ненавязчиво разузнать у родственников претенденток о его шансах на благосклонный прием его сватовства. Жан-Батист доложил о данных разведки на следующий же день, уточнив, правда, что его чрезмерные старания свели на нет изначальную установку на деликатность. Прощупывать почву он начал в баре, беседуя со старшим братом одной деревенской девушки из приличной семьи. Оба прониклись друг к другу такой душевной симпатией, что вместе упились, и в момент братания Жан-Батист в порыве воодушевления официально от имени Марселя попросил у собутыльника руки его сестры, после чего щекотливость положения усугубилась еще и тем, что на радостях брат девушки в сопровождении донельзя расстроганного Жан-Батиста поспешил объявить счастливую новость своим родителям. О том, чтобы пойти на попятную, свалив все на недоразумение, не было и речи — унижение могло привести людей в ярость, поэтому Марселю не оставалось ничего другого, как на этой девушке жениться, подчиняясь судьбе и чрезмерной общительности брата. Ей было семнадцать лет, и то, что она оказалась миловидной, сначала немного успокоило Марселя, но, обменявшись с девушкой парой фраз, он понял, что она была глупа до святости — она восхищалась всем подряд и смотрела на своего суженого с таким безраздельным восторгом, что Марсель постоянно испытывал двойственные чувства — смесь блаженства с раздражением; а тем временем их корабль уже проплывал мимо Гибралтарской скалы, рассекая воды Атлантики. Стоя на палубе, она со всей невинностью отдавалась незнакомым ветрам и кончиком языка пробовала на вкус соль ледяных брызг, которые смешили ее и заставляли так сильно вздрагивать, что она в ужасе бросалась к Марселю, а он не знал, пожурить ее за несдержанность или, наоборот, порадоваться ее ребячеству, и какую-то долю секунды он испытывал неловкость, но потом всякий раз крепко прижимал ее к груди — без страха и отвращения, потому что тело ее было теплым и светлым, как у еще не падшего ангела, чудом явившегося из времени и не ведавшего ни о миазмах греха, ни об эпидемиях. Различаемые в иллюминаторе далекие берега становились все более дикими, высокие изогнутые деревья кренились все ниже к воде, грязевые потоки из широких речных устьев изливались арабесками в зеленые волны океана, жара становилась невыносимее, и Марсель большую часть дня проводил в каюте, в постели с женой; она, упираясь руками в изголовье, обхватывала его лицо коленями, учащенно дышала и смеялась за ширмой растрепанных волос; он ее не стеснялся, когда она сосредоточенно, со школьным любопытством изучала каждую клеточку его тела, словно желая убедиться, что он не привидение, которое вот-вот может рассеяться в лучах света; а он смотрел, как она, не испытывая нел