й простотой, смехом и отголосками варварского языка, который он не хотел больше считать родным, и он отдался чувству абсурдной радости, радости животной, которую и не до конца понял, но это было не важно, потому что эта радость не требовала понимания, не ждала осмысления. Жена была на шестом месяце беременности, когда Марсель, успешно пройдя внутренний конкурс, был назначен администратором затерянного на далекой периферии субдивизиона, который вполне мог бы быть в ведении преисподней, но оказался просто включенным в колониальный кадастр. Теперь Марсель господствовал над огромной территорией, во влажном воздухе которой обитали лишь насекомые, негры, дикие растения и хищники. Французский флаг висел мокрой тряпкой над входом в его резиденцию, располагавшуюся в удалении от убогой деревни, выстроенной из лачуг, сбитых на берегах грязной реки, вдоль которой дети водили когорты ослепших старцев, шагавших под небом такой же млечной белизны, как и их омертвелые глаза. Соседями его были жандарм, чье пристрастие к выпивке с каждым днем только усиливалось, врач, уже успевший стать законченным алкоголиком, и миссионер, читавший мессу на латыни перед женщинами с оголенной грудью, пытаясь заворожить неподатливую публику повторами о том, как Бог превратился в человека, чтобы умереть рабом ради их всеобщего спасения. Общаясь с соседями, Марсель старался поддерживать едва теплящийся огонь цивилизации, единственными весталками которой они и оказались, и за ужином им подавали слуги, переодетые в дворецких, — они ставили сверкающую посуду на белоснежные, идеально выглаженные скатерти, и Марсель позволял располневшей и сияющей от счастья жене присоединяться к гостям, потому что в том жалком фарсе, который он разыгрывал вместе с этими статистами, светские условности, оплошности и нелепицы исчезали, и теперь из-за подобных пустяков он не хотел лишать себя присутствия человека, ставшего для него единственным источником радости. Без жены горечь от его социального повышения стала бы невыносимой, и он с закрытыми глазами согласился бы на даже самый незначительный пост в Риме, чем вот так управлять варварским царством безысходности на краю империи, но никто и никогда не предложит ему иной альтернативы, потому что Рима больше нет, он давно разрушен, и остались лишь дичайшие земли, от владения которыми отказаться нет никакой возможности, и единственное, на что может рассчитывать тот, кто пытается избежать убожества, — это осуществлять свою бессмысленную власть над еще более убогими, как это делал теперь Марсель с безжалостным рвением человека, пережившего нищету и более не выносящего ее отвратительного вида; человека, который беспрестанно вымещает жажду мести на тех, кто слишком на него похож. Возможно, каждый мир есть лишь деформированное отображение всех остальных миров, далекое зеркало, в котором отбросы кажутся алмазным блеском; возможно, существует лишь один мир, побег из которого невозможен, ибо линии его иллюзорных дорог сходятся прямо здесь, у постели, в которой умирает юная жена Марселя, неделю спустя после рождения их сына Жака. Сначала она пожаловалась на боли в животе, потом у нее открылся жар, и его ничем не удавалось сбить. Через несколько дней за неимением антибиотиков врач попытался искусственно вызвать фиксационный абсцесс. Он откинул влажную простыню, наклонился над больной, завернул полы ее ночной сорочки, оголив ноги; Марсель наклонился тоже и смотрел, как врач, от которого сильно разило виски, трясущимися руками делал жене укол скипидара; на коже осталась малюсенькая красная точка, с которой Марсель не сводил глаз ни днем ни ночью, выжидая момент, когда все вены в теле его жены отринут убивающий ее яд, и он умолял ее бороться, как будто она могла волшебным усилием воли заставить свое обессиленное тело ее спасти, но белая кожа на бедре оставалась здоровой и гладкой, нарыв так и не появился, и Марсель уже знает, что она умрет, знает, и он надеется, целуя пылающий лоб жены, что по крайней мере она об этом никогда не догадается, он надеется, что ее ангельская простота будет охранять ее до самого конца, но он ошибся, потому что простота не охраняет от отчаяния, и жена плачет в бреду, она просит принести к ней младенца, обнимает и целует его и цепляется за шею Марселя, повторяя, что не хочет, нет, не хочет их оставлять, она хочет еще пожить; потом ненадолго забывается и просыпается в слезах, она боится ночи, ничто не может ее утешить, и Марсель крепко прижимает ее к себе, не в силах вырвать ее из того потока, который неумолимо относит ее к столь пугающей ее ночи, она обессилена лихорадкой и плачем, и в конце концов все-таки отдается потоку, который затягивает ее, чтобы в последний момент выбросить ее недвижное и похолодевшее тело на саван измятых простынь. Ее лицо перекошено от ужаса, это лицо восковой куклы. Марсель не узнает в нем ту веселую юную женщину, которая радовала его своей невинностью и беззастенчивостью, и на какое-то мгновение Марселя вдруг переполняет надежда на то, что какая-то ее частичка, тонкий и нежный вздох, вроде невесомой души, покинуло неприглядность коченеющего тела, чтобы найти приют в месте, исполненном нежности, безмятежности и света, но он знает, что все это не так, что от нее остался лишь начинающий уже разлагаться труп, и, глядя на эти останки, Марсель уже не может сдержать рыданий. Во время похорон он думает о родных, которые еще не знают о случившемся; в момент, когда миссионер начинает уныло зачитывать псалмы над затопленной могилой, у него возникает желание, чтобы с ним рядом оказалась мать, уже привыкшая к такому количеству смертей, а не жандарм с пошатывающимся под тропическим ливнем врачом. Дождавшись, пока положат камень, Марсель долго еще стоит у могилы, а потом возвращается домой к сыну, который, прикрывая глаза, сосет черную грудь домохозяйки малинкЕ. Он ненавидит этого младенца, ненавидит эту землю лютой ненавистью за то, что они, сговорившись, забрали у него жену, он отказывается выслушивать жалобы врача о нехватке антибиотиков, потому что ищет виновных и не заботится о справедливости, как, впрочем, не волнует его и логика в ту секунду, когда его внезапно охватывает страх, что эта ненавидимая им земля может отобрать у него и ненавистного ему сына, которого он не хочет тоже потерять, даже если не перестает винить его за появление на свет, за то, что не остался в том младенческом лимбе, из которого никто не просил его выходить; и малейшая щелка между противомоскитными занавесями над колыбелью наводит на Марселя смертельную панику от страха, что сына могут загрызть гигантские насекомые, таящиеся в удушливых недрах африканской ночи — в ней светится столько глаз, копошится в бесформенной своей массе столько тварей, предвкушающих нежное тельце Жака и выжидающих момент, чтобы вонзить в него свои ядовитые зубы или отложить свои личинки, и Марсель предчувствует, что не сможет защитить сына; он пишет длинное письмо Жанне-Мари — дорогая сестра, я не смогу защитить его от невыносимого кошмара этого климата с кишащим зверьем, я не хочу, чтобы он умер, как и его мать, но я и не хочу, чтобы он рос без матери, разреши Жаку обрести мать и сестру, маленькую Клоди, я отдаю себе отчет в просьбе, я прошу тебя, ведь к кому еще я могу обратиться, как не к тебе, чья нежность всегда была бескорыстной — и после того как растроганная Жанна-Мари ему ответила положительно, он дождался отпуска, чтобы приехать во Францию и сдать ей Жака с рук на руки. Возвращаясь в одиночестве в Африку, он плачет из-за чувства вины или, быть может, от горя, он и сам не знает, но в глубине души чувствует огромное и вместе с тем неприятное ощущение от того, что ему удалось одновременно и спасти сына, и отделаться от него. По возвращении в свое чистилище он снова впрягается в длительные монотонные разъезды по глухомани, заезжая в деревни, где его встречают выстроенные по росту ошалелые дети, дату появления на свет которых он записывает в книгу рождений и смертей навскидку; он разрешал споры усталым жестом изможденного бога, детально фиксируя суть идиотских конфликтов, о которых жалобщики с отчаянием рассказывали на языках фульбе, сусу, мандинка — на всех языках нищеты и варварства, звуки которых он больше не мог выносить, хотя и старался выслушивать все до конца перед тем, как вынести приговор, справедливость которого помогала восстановить долгожданную благостную тишину; а во время сбора хлопка он беспощадно бичевал за алчность бельгийских негоциантов, мухлюющих с весами, с презрением отвергал взятки не потому, что так заботился об интересах негров, а потому, что честность была единственной его родословной; он с методичной тщательностью вел учет подушных податей и вечером, сидя рядом с врачом, он жалел, что язва не позволяет ему вместе с ним напиться, чтобы отделаться от страха перед надвигающейся темнотой. Жанна-Мари писала, что Жак растет и много расспрашивает об отце, что от Андре Дегорса после поражения при Дьенбьенфу