Дорогие мои,
Не страшитесь нападок язычников. Сколько пало городов нехристианских, чьи идолы не смогли уберечь их от погибели. Но ты, разве каменному идолу ты поклоняешься? Вспомни, кто есть Бог твой. Вспомни, предвестником чего Он явился. Он возвестил тебе о том, что мир будет разрушен огнем и мечом, Он возвестил разрушение и смерть. Как можешь ты страшиться предсказаний? А Он обещал и новое пришествие Сына во славе своей, посреди руин здешних, дабы ввести нас в вечное Царствие света Его. Отчего печалишься ты, а не ликуешь, ты, который живет в ожидании конца света, если ты на толику христианин? Но, быть может, не следует нам ни скорбеть, ни ликовать. Рим пал. Город захвачен, но ни земля, ни небеса не поколеблены. Оглянитесь вокруг, дорогие мои. Рим пал, но на самом деле — будто ничего и не случилось. Звезды не сбились с пути, ночь нагоняет день, приходящий на смену ночи, и ежесекундно настоящее восстает из небытия и нисходит в небытие; вы — здесь, предо мною, а мир гибнет, но не пробил еще его последний час, и знать нам этого часа не дано, ибо Господь не все открывает нам. Но того, что Он открывает нам, достаточно, чтобы сердца наши исполнились радостью, и укрепляет Он нас в испытании, ибо вера наша в любовь Его столь сильна, что ограждает нас от страданий тех, кто не познал этой любви. И именно так сердца наши хранят чистоту — радуясь во Христе.
Августин на секунду прерывает проповедь. В толпе он различает внимающие ему лица, на многих из которых читается теперь умиротворенность. Но он еще слышит горестные всхлипы. Рядом с хорами, у ограды, стоит девушка и смотрит на него заплаканными глазами. Поначалу он взирает на нее со строгостью рассерженного отца, но потом замечает, что она загадочно улыбается ему сквозь слезы, и, прежде чем продолжить проповедь, Августин благославляет ее, и именно эту улыбку он вспомнит двадцать лет спустя, когда будет лежать на полу, в апсиде, в окружении служителей церкви, молящихся на коленях за спасение его души, в чем ни у кого не будет и тени сомнения.
Августин умирает в городе, который вот уже три месяца осаждают войска Гейзериха. Быть может, ничего и не произошло в Риме в августе 410 года — просто сместился центр тяжести, легким толчком дав импульс движению вандалов по землям Испании вплоть до стен Гиппона по ту сторону морей. Августин изможден. Нехватка самого необходимого так сильно ослабила его, что он даже не может приподняться. Он больше не слышит ни победоносные вопли вандалов, ни крики ужаса прихожан, укрывающихся в нефе церкви. В его изможденном мозгу собор, охраняемый дланью Господа, наполняется светом и тишиной. Очень скоро вандалы захватят Гиппон. На конях они ворвутся в город и принесут с собой арианскую дикость и ересь. Быть может, они уничтожат все, что он когда-то любил в моменты своей греховной слабости, но он столько проповедовал о конце света, что не престало ему о том заботиться. Будут гибнуть люди, надругаются над женщинами, накидки варваров вновь замараются кровью. Земля, на которой лежит Августин, везде помечена альфой и омегой — знаком Христа, до которого он дотрагивается кончиками пальцев. Обещание Господа все никак не исполнится, и агонизирующая душа слаба, падка на соблазн. Что может пообещать людям Бог — Он, который знает их так мало, Он, кто не прислушался к собственному отчаявшемуся Сыну и не понял людей, даже став одним из них? И как могут люди верить его обещаниям, если сам Христос усомнился в собственной божественности? От холода мраморного пола Августина начинает бить дрожь, и за секунду до того, как он откроет глаза навстречу вечному свету, освещающему град, не подвластный никакому войску, он вдруг с волнением думает — а может статься, что те рыдающие теперь прихожане, которых он так и не сумел утешить своими проповедями о падении Рима, поняли его слова лучше него самого? Миры уходят один за другим, тьма сменяет тьму, и их очередность, быть может, ничего не означает. Эта невыносимая догадка обжигает душу Августина, он лежит, окруженный братьями, выдыхает и пытается повернуться навстречу Господу, но снова видит перед собой загадочную искреннюю улыбку той незнакомой заплаканной молодой женщины, что явилась ему свидетельством конца, но и свидетельством истока, ибо и то и другое есть суть одно.