А вот с этим переулком ему повезло. Кафе, телевизор.
Он взял мандариновой воды и сел за столик. Одна стена была аквариумом, подсвеченным куинджиевским свечением. В аквариуме быстро, легко шмыгали чуткие рыбки. Они были прекрасны. Они были бабочками подводного царства. Отдохнуть душой на них. Продлись, продлись очарованье… Нет. Все. Я уже не вижу бабочек, я уже высосал их, и жадно ищу глазами, чтобы еще высосать, но ничего нет. Только эта вежливая, вышколенная буфетчица за стойкой. Настолько вышколенная и выхолощенная, что ее почти и нет. Сквозь нее можно видеть совершенно свободно. Бутылки наливаются винами за ней. Вина скапливаются и настаиваются в бутылках.
Скапливается и скапливается во мне отвращение, как грозовые тучи у горизонта. Сейчас что-то взорвется во мне, и я погибну, захлебнусь в потоке отвращения. Оно затопит не только меня, оно затопит весь мир. Дерьмо из засорившегося унитаза, дерьмо, вспухлое, утоплое дерьмо моей души.
В какую такую игру играют эти рыбки? Как они носятся! Какая-то непонятная командная игра. Он всматривался в аквариум, чтобы постичь тайну этой игры, но тайна так и осталась тайной для него.
Через несколько столиков от него сидела дама под вуалью. Это была та самая дама, изображения которой висели в каждом доме, когда он был ребенком. Один раз она чуть приподняла вуаль, и он увидел очаровательную родинку возле угла рта. Да, это та самая.
Из телевизора пел русый кудрявый розовый молодец. Красивый, похотливый голос, сдобренный нежным жирком. Что-то было подлое в его лице, голосе, во всем.
Еще здесь был красавец-брюнет в белой рубашке и черной жилетке. Глубокие порочные тени лежали под его печальными глазами.
А прямо перед ним была могучая спина. Мужика лет за пятьдесят с широкими покатыми плечами, в бесформенном свитере на расплывшемся торсе, и эта бесформенность только лучше сообщала всем видящим его, сколько полезной мощи в этом еще не старом теле.
Он сидел, медленно пил мандариновую воду и думал.
Я вижу все черным. И я торгую чернотой. Я могу жить только питаясь страданиями других. Мне делается легче, только когда я вижу, что и других я ввергаю в отчаяние. Я — чумная крыса, порожденная нечистотами. Я кусаю других своими чумными зубами, потому что иначе эти зубы прорастут мне в мозг и убьют меня самого. Вот такая дилеммочка. Как же мне жить? Избавить мир от своего присутствия? Это было бы честнее всего, потому что живой я могу только паразитировать на чужих страданиях и разносить чуму.
Людям — горе, мне — барыш. Смуты, войны. Катастрофы внутри и вовне. А я только жирею от этого. Чем хуже для других, тем лучше для меня.
В детстве его часто не то чтобы дразнили, но чуточку иногда прохаживались насчет его «упитанности». Но его почему-то выделил один, Грыжа, довольно-таки авторитетный человек, и просто шагу не давал пройти.
Грыжа был не из их двора. В тот двор надо сначала было идти вдоль путей, а потом по лесной, но заасфальтированной улице, дачи маячат из-за деревьев. Можно было туда и не ходить, но очень уж хорошо там было, если бы не проклятый Грыжа. Но тот был и старше, и крупнее. Он боялся Грыжу. А тот наглел все больше и больше.
Грыжа и еще кто-то, кажется, Парамон играли в шашки что-то такое Грыжа сказал и вдруг он понял, что теперь уже не боится Грыжу и трахнул его доской со всей силы, отлетел один угол от доски, на котором она держалась, неэффективно, но безошибочно, но надо все же было не этой легкой доской, Грыжа ринулся на него быком в красном свитере, и он моментально получил от него прямой в рыло и он все махал руками, которые пропадали, которых уже не было почти, и все больше заполняла его огромная мысль о передышке, о передышке, о передышке секундной, любой ценой, но это значило сдаться, и вдруг его подхватило второе дыхание, не легких, не неизвестно чего, а второе дыхание ненависти, непослушания, упрямства, он почувствовал себя как на Луне, где все весит в шесть раз меньше, даже не на Луне, а в каком-то огромном странном пространстве, где он ни вверху, ни внизу, где он нигде, и он вдруг кинулся под ноги Грыже, схватил за ногу и оторвал ее от земли, продолжая бодать, Грыжа, оставшись на одной ноге, завалился, пытаясь увлечь и его, но он, вмиг сообразив, ляпнул тому в морду пятерней — кулак не было времени сжать — и мгновенно почувствовал ощущение слюней и соплей на ладони, и Грыжа его не держит, нога! он дал коленом что есть мочи тому в харю, уже на лету сумасшедше обрадовавшись, что не промажет, колено долетит, куда надо, брызнуло из расквашенного помидора, и Грыжа исчез, стал плоским, лежачим, он испытал идиотическую микросекундную эйфорию, что теперь можно его будет бить, бить, топтать и рвать, но тут же и мгновенную острую тоску, что это будет нарушением кодекса драки, точь-в-точь такая же тоска при пробуждении от прекрасного сна, но он запомнил навсегда, как нужно бороться со страхом, он запомнил это жуткое ощущение свободы — можно все, дай волю, не сдерживай, не думай, забудь о себе, и страх уйдет, и еще он навсегда запомнил эти слюни, слюни, сопли и слюни на ладони и ссадины от зубов на костяшках.