Настя спала. Александр почти сразу заметил и причину услышанного из кабинета негромкого стука – рядом с круглым пушистым ковриком у кровати, на котором стояли настины домашние туфли, на паркете лежала маленькая книжка в твердом переплете. Она упала неудачно: раскрывшись посередине, кверху обложкой, так что листки внутри загнулись и помялись. Межутов узнал книгу – это был самый первый сборник его стихов, "Солнечный причал". Видимо, когда он днем, уже после ссоры выходил на кухню поставить чайник, Настя незаметно пробралась в кабинет. Вот почему книги не было на месте.
Он вошел, стараясь ступать неслышно, нагнулся и поднял сборник. Понять, что именно Настя читала, сейчас не представлялось возможным, страницы перелистнулись. Но Александр все знал и так. В "Солнечном причале" было много стихов, негласно посвященных ей. Это, вообще говоря, было дитя их любви – детей из плоти и крови у них не было, так уж сложилось. Настин образ скреплял все впечатления тех послеармейских, послевоенных месяцев, ее присутствие освещало почти каждую набросанную словесно картину, она вообще заменяла там солнце. Лучи, пробивавшиеся сквозь листву, были похожи на пряди ее светло-каштановых волос. Ее голос слышался в отдаленных трамвайных звонках и задорном переплеске волн, накатывавших на берег, когда по реке проходил белый теплоходик. Она жила в тех стихах естественно, как дыхание, как трепетание бликов на стене, как полнота бытия, которую, может, только и ощущаешь по-настоящему, когда ты молод и влюблен…
Александр стоял, держа книгу в руках и испытывая трепет, почти сравнимый с тем, что только что испытал за стеной, у себя в кабинете. Он не сразу осмелился взглянуть на спящую жену, а когда взглянул, от сердца ненадолго отлегло. Он боялся увидеть на подушке то лицо, которое открылось ему в видении – обескровленное смертельной болезнью, измученное и одновременно мучительное. Но это было будущее – близкое или отдаленное, он не знал, – а пока Настя просто спала, положив голову на согнутую в локте руку, и ее волосы лежали на подушке мягким, пушистым золотом.
Межутов осторожно положил книгу на тумбочку, привычно наклонился, чтобы по обычаю поцеловать жену в щеку, но на полпути замер, вглядываясь, как будто над незнакомкой.
Он видел округлый гладкий лоб, который посередине пересекала едва заметная вертикальная складка: Настя была слегка близорука, а очки носить стеснялась и только временами щурилась, сдвигая брови. Тонкие, припухшие от слез веки слегка подрагивали при движении глазных яблок, как будто сон, который она видела, заставлял ее то и дело переводить взгляд с одного предмета на другой. Длинные ресницы были темными и сами по себе, а тут, еще влажные, слиплись стрелками, и по щеке от их кончиков до края губ протянулись по гладкой коже две узкие матовые дорожки. Густые широковатые брови сейчас казались слегка приподнятыми, отчего все лицо сделалось светлее и беззащитнее. Сомкнутые, четко очерченные губы притягивали взгляд. Межутов почувствовал волнение, может быть, такое же, как много лет назад, когда впервые осмелился прикоснуться к ним, – он не помнил точно.
И на этом лице не читалось сейчас ни скорби, ни упрека, ни обиды, а наоборот, лежало такое глубокое, сияющее умиротворение, от которого почему-то перехватывало дыхание.
Настя никогда не писала стихов. Ну, может быть, когда-то в юности, как делают многие девушки на пороге первой любви. Межутов даже не взялся бы назвать жену романтичной или артистичной, или еще как-нибудь в этом же роде. Она работала реставратором по фарфору и стеклу в местной галерее искусств, была неплохим, но редко востребованным мастером своего дела. Большую часть времени проводила дома среди кастрюлек, набора чистящих и моющих средств, множества дел в большой квартире, которые занимали все ее время да, похоже, и мысли. Никаких особых талантов Межутов за женой не замечал, кроме, как он вдруг понял теперь, одного: любить и прощать – без снисходительности и театральности, без требования искупительных материальных жертв вроде обновки или похода в ресторан, а просто как нечто само собой разумеющееся. Он и привык относиться к этому как к само собой разумеющемуся, и только сейчас впервые задался вопросом: что именно давало ей силы на эти терпение и любовь?
Александр вспомнил их ссоры в последние месяцы, чудовищные слова, которые они бросали друг другу в запале. Его глаза мельком скользнули по обложке книги на прикроватной тумбе, по полустертым от частого чтения буквам заглавия – "Солнечный причал".
Как случилось, что то солнце осталось с нею на всю их совместную жизнь, ведь прошло столько лет? Он в растерянности раскрыл сборник и с недоумением смотрел на знакомые строчки – ему казалось, что Настя должна видеть там совсем другое. Для него в этих стихах была свежесть юности, память о возвращении живым, о возрождении дома души на пепелище… Для нее стихи сохранили его лицо – настоящее, любимое лицо, которое когда-то привлекло ее и навсегда стало частью ее жизни. Которое она, наверное, видела даже сквозь теперешние, совсем другие черты, так часто искаженные гневом, усталостью, раздражением. Которое оставалось для нее вечно светлым и неизменным, несмотря на рутину, годы и Бог знает что еще… Ту истину, ради которой можно перетерпеть и снести все на свете, даже муки, даже… даже смерть.
Межутов погасил свет и долго сидел в темноте, оглушенный, почти неживой. Потом встал и медленно двинулся в кабинет. Книга упала с его колен, когда он поднялся, но, видно, попала на коврик – коснулась пола почти беззвучно. Он уже не стал ее поднимать.
После спальни кабинет дохнул в лицо неестественной, книжной затхлостью и одиночеством. Межутов сел за стол, машинально сложил в стопку разбросанные брошюры и придвинул к себе листок со стихами. Каждая из наскоро набросанных строчек звучала теперь немного по-другому, но когда он дошел до последней чернильной точки, перед глазами его снова поплыли все те же, ненаписаннные им, слова. Они теперь двигались неторопливо и величаво, одно за другим проплывали и уходили в темноту, за пределы зрения, но Александр знал, что если он решится их написать, они вернутся и послушно лягут на бумагу. Сейчас он мог разглядеть за ними даже больше деталей. Ему казалось, что он узнает больницу, что мимо по коридору проскользнула знакомая человеческая фигура… Видимое по-прежнему вызывало в нем трепет, но это был уже не трепет страха, а мучительная смесь острой жалости, нежности, любви и бесконечного горя…
Межутов взял ручку и стал писать.
Когда все кончилось, у него почти не оставалось дыхания. Он вздохнул судорожно, так что на миг даже свет настольной лампы для него померк и пропал, а сердце, и без того болевшее, казалось, сжалось в маленькую раскаленную точку. Возможно, теперь написанное следовало сжечь, но он не решился и пока просто спрятал листок в ящик стола. Что-то внутри него стонало и пело, пело и стонало; еще вчера он не мог и представить подобного сочетания.
Довольно долго Александр не двигался, обессиленный, но потом к боли в груди добавилось еще и жжение в глазах. Он прижал веки пальцами, как часто делал после долгой работы за компьютером, и отняв ладони от лица, с удивлением посмотрел на них. Кончики пальцев были мокрыми. Мокрыми были ресницы, когда он моргнул. Что-то мокрое неторопливо ползло по его левой щеке.
Межутов положил голову на руки и впервые за много лет заплакал.