По силе своей он полубог, по глубине зрения - пророк, по
всевидящей мудрости - дух-покровитель высокого искусства, который
снизошел на людей.
Позже О. Вальцель, развивая эту идею и сравнивая Шекспира с Рембрандтом, обратит внимание на сценическую асимметрию, деформацию, барочность Шекспира - ту барочность, что являла собой модернизм позднего Ренессанса. Рембрандтовское начало Шекспира преобладало над венецианским.
С легкой руки Шлегелей, немецкие романтики отвергли обвинения в моральной индифференции Шекспира. Подлинные учители человечества, считали они, не те, что с одержимостью Гельвеция записывают "чистую доску", но те, чьи глубочайшие уроки морали подаются в поэтической, художественной, замаскированной форме. Искусство - не моральный кодекс, да и сама мораль не императив, а духовный строй Библии, душевная широта, божественный пример, человеческая правда и искренность.
Шеллинг первым обратил внимание на музыкальность шекспировского стиля. Он писал о контрапункте:
Сравните Эдипа и Лира. Там ничего, кроме простой мелодии
единственного события, а здесь к истории изгнания Лира дочерьми
присоединяется история сына, изгнанного отцом, и так каждому элементу
целого противостоит другой, сопровождающий этот первый и отражающий
его.
Романтики щедро заимствовали у Шекспира его изобразительность, музыкальность, многогранность, соединение эпического и лирического, ужасного и сострадательного, гротескового и пародийного.
А вот Гегеля, как следовало догадаться, не устраивало в Шекспире то, благодаря чему он и стал Шекспиром, - его мифологичность, фантазийность, трансцендентность, запредельность. Шекспир выпадал из норм, форм, структур, порядков, правил и поэтому был труден для рассудочного мышления. В гегелевских оценках Шекспира, в целом высоких, удивляет характер придирок: неразборчивость, высокое вперемежку с низким, частые перемены места, что "противоречит чувственному воззрению", вульгарность персонажей, "пестрота и рыхлость"... Гегель ставил в упрек Шекспиру нарушение "чистоты" античной драмы, снижение до аристофановского или лукиановского уровня, использование комических и низменных элементов человеческой природы.
Если Гете видел в Шекспире провозвестника новой культуры, то Гегель архаиста, певца мира уходящего. Гегелю недоставало в Шекспире пафоса, последовательности, идеологичности. Чувствуется, что это представители несовместимых парадигм, двух разных миров - созданного в собственном воображении и необъятной вселенной, глобального порядка и человеческого хаоса, Системы и Жизни.
Гегель ценил в Шекспире "твердых и последовательных персонажей", а также то, что соответствовало его философской системе, - "величие духа и характера". Еще он ценил наглядность прогресса: демонстрацию хаоса "героических времен", уступившего "узаконенному порядку современной эпохи". Воскуряя фимиам художественным открытиям английского гения, Гегель считал изображенные им "безумья и бедствия человеческой жизни" преходящими, преодоленными, урегулированными новой жизнью. Для Гегеля Шекспир - лишь яркое, красочное, чарующее напоминание о безвозвратно ушедшем времени бурных страстей и трагедий, бесповоротно преодоленных человечеством. Как всякий систематик, уверовавший в правду собственной системы, Гегель не подозревал, что шекспировская трагедия еще только впереди, что Шекспир - лишь слабые наметки апокалиптического грядущего...
Шиллер видел в Шекспире нового Гомера - "несмотря на их отдаленность друг от друга во времени" и "пропасть различий между ними", - у обоих "возвышенное спокойствие духа при самых трагических обстоятельствах".
Сухая правдивость, с которою он изображает предмет, нередко
кажется бесчувственностью. Объект захватывает его целиком, сердце его
не лежит, подобно неблагородному металлу, под самой поверхностью, но,
подобно золоту, требует, чтоб его искали за своим созданием: он есть
создание, создание есть он... Таким является, например, Гомер среди
древних и Шекспир среди новых.
Шиллер следующим образом описывал свою эволюцию от Шекспира:
В очень ранней юности, познакомившись впервые с [Шекспиром], я
был возмущен его холодностью и бесчувственностью, которая позволяла
ему в подъеме пафоса шутить, душу раздирающие эпизоды в "Гамлете",
"Короле Лире", "Макбете" и т. д. прерывать выступлениями шута, и
которая то сдерживала его там, где мое чувство стремительно рвалось
вперед, то немилосердно дергала там, где сердцу так хотелось
помедлить. Приученный знакомством с новыми поэтами прежде всего в
произведении искать поэта, встречаться с- его сердцем, совместно с ним
мудрствовать над его предметом, короче, созерцать объект в субъекте, я
не выносил того, что здесь поэт был совершенно неуловим и нигде не
хотел ответствовать предо мною. В течение многих лет был он предметом
моего глубокого почитания и изучения, прежде чем я научился любить
его как личность. Я был еще не способен понимать природу
непосредственно.
Гете обращался к Шекспиру дважды: в 1771-м, в период "Бури и натиска", и 42 года спустя, незадолго до смерти. Любопытно, что в этом без малого полувековом промежутке он почти не упоминал о нем.
Веймарский Олимпиец ставил Шекспира - поэта выше драматурга, более того, считал его театр - вторичным: принадлежа "истории поэзии", он "в истории театра участвует только случайно". Он слишком велик для того, чтобы шекспировскую вселенную вместить в размеры сценической площадки. Lesedrama драма для чтения, а не для сцены.
Если мы считаем Шекспира одним из величайших поэтов, мы тем самым
признаем, что мало кто познал мир так, как он его познал, мало кто из
высказавших свое внутреннее видение сумел в большей степени возвысить
читателя до осознания мира. Мир становится для нас совершенно
прозрачным, мы внезапно оказываемся поверенными добродетели и порока,
величия, мелочности, благородства, низости - и все это благодаря
простейшим средствам.
Шекспир, пишет Гете, опирается не на внешнее правдоподобие и достоверность, он взывает к нашему внутреннему чувству; а оно оживляет мир образов в нашем воображении.
Так возникает совершенное воздействие, в котором мы не умеем
отдавать себе отчета, ибо здесь-то и кроется начало иллюзии, будто бы
все происходит на наших глазах, но если точнее разобраться в
произведениях Шекспира, то окажется, что в них одушевленное слово
преобладает над чувственным действием.
Шекспир воздействует живым словом, а оно лучше всего передается в
чтении; слушатель не отвлекается удачным или неудачным изображением.
Нет наслаждения более возвышенного и чистого, чем, закрыв глаза,
слушать, как естественный и верный голос не декламирует, а читает
Шекспира. Так лучше всего следить за суровыми нитями, из которых он
ткет события.
Правда, мы создаем себе по очертаниям характеров известные
образы, но о сокровенном мы все же можем узнать лишь из
последовательности речей; и здесь, как кажется, все действующие лица
точно сговорились не оставлять нас в неизвестности или в сомнениях. В
этом заговоре участвуют герои и простые ратники, господа и рабы,
короли и вестники; и в этом смысле второстепенные фигуры подчас
проявляют себя даже деятельнее, чем основные персонажи. Все, что веет
в воздухе, когда свершаются великие мировые события, все, что в
страшные минуты таится в людских сердцах, все, что боязливо замыкается
и прячется в душе, - здесь выходит на свет свободно и непринужденно;
мы узнаем правду жизни, и сами не знаем, каким образом.
Гете видел в Шекспире родственную душу пантеиста, свободно отдавшегося своему apercu. Шекспир, писал он, верил в благость природы, правду и саму жизнь: "Природа! Природа! Что может быть больше природой, чем люди Шекспира". Родственность двух гениев проявлялась и в гетевском определении мыслителя как пророка, "возвысившего нас до осознания мира", проникшего в суть жизни, проявившего незримое: у Шекспира "мировая история, как бы по невидимой нити времени, шествует перед нашими глазами". "Шекспир приобщается к мировому духу, от обоих ничего не скрыто".