Выбрать главу

Рут вбежала в Большой Дом, взлетела по лестнице и ворвалась в спальню. В комнате было жарко и пахло ею — то есть лавандой и грязью, она ничего не имела против такого сочетания. Стащив сорочку, Рут швырнула ее на пол. И, взглянув на смятую ткань, вдруг вспомнила, что ее только что отвергли. Странно, как же она не подумала об этом раньше? Должно быть, отвлеклась на всхлипы и молчание, на тяжесть и свет и так задумалась, что забыла даже взять то, что и так принадлежит ей по праву. Однако же из случившегося все равно можно извлечь удовлетворение. Стоит ей лишь слово сказать.

Рут взглянула на свои ноги. Как странно — ни на щиколотках, ни на ступнях нет грязи. Как такое возможно? Ведь она ходила по саду, по траве, по конскому навозу, по земле и сену, а потом вернулась обратно. А ступни чистые, словно она только что вымылась. Может, она и правда способна парить над землей? Как ангел, как перышко, как ее звездные сестры? Сбросить земные оковы, выкрикнуть свое имя и взлететь — не слишком высоко, так, в чуть более подходящую атмосферу?

Рут подошла к комоду и достала сорочку — свежую, невесомую. Губы сами собой растянулись в улыбке. Наконец она легла в постель. Все теперь ощущалось по-иному. Казалось, она перенеслась прямо в небо.

И летит, летит.

Вавилон

На рассвете деревья в Пустоши жаждали крови так же алчно, как и под покровом ночи. Высокие и статные, они вставали над туманом, но только ради того, чтобы подманить жертву ближе и уничтожить. Кто же мог стать добычей? По-разному бывало, но в последнее время привлекал их совершенно определенный вид. В кронах таких деревьев не гнездились воробьи и голубые сойки, на их стволах не жили муравьи и гусеницы. У этих стражей, стройных и коренастых, рвущихся вверх и поваленных на землю, задача лишь одна: быть свидетелями. Но пускай видят они действительно многое, какой толк от свидетеля, который никогда не сможет дать показаний?

А все же они существуют, показания, получить которые можно только от безмолвных стражей. Достаточно рассмотреть повнимательнее отметины на их телах, ссадины, обнажившие белую плоть, сломавшиеся под тяжестью ветки. У каждой раны своя история, но деревья никогда ее не расскажут, даже если их спросят. Откроется она только тому, кто знает, где искать. Вглядись в порезы, спускающиеся к корням. В корни, уходящие в землю. Вглядись в землю. Она не умеет лгать и корчится под ногами тех, кто напоил ее своей кровью, братьев и сестер, которые — как и бескрайний космос — носят с ней кожу одного цвета. Однажды ты узнаешь эту историю, но не сегодня, не сегодня.

Деревья сторожили границы плантации. Чаще всего казни свершались именно здесь, в отдаленных уголках, за которыми лежала земля, не имевшая хозяев (так называли ее те, кто не верил, что у земли в принципе может быть хозяин, за что и поплатился жизнью). Здесь расходились дороги, выжженные солнцем Миссисипи, но не растрескавшиеся, ведь всегда влажный воздух не давал им высохнуть. Здесь даже лошади начинали бежать резвее, носились в воздухе насекомые, ничуть не дорожа от рождения данной им свободой. Здесь темнели леса, спешили по своим делам реки, а небесный купол нависал низко-низко, но никогда не давался в руки. Дорого приходилось людям платить за то, чтобы ко всему этому прикоснуться: одни лишались руки или ноги, у других же саму душу выдирали из тела. Последнее, может, и лучше, да только трусам никогда не понять, как сладок горький вкус свободы.

Что же до бездомных птиц? Они кружили, наблюдая за всем происходящим сверху. Воробьи и сойки, голуби и малиновки, одного только ворона было не видать. Неумолчный стрекот, пожалуй, и опалил бы жертв птичьих насмешек, если бы их и без того не сожгло лето. А так крики малиновок казались им музыкой.

Ниже, у земли, звучал другой ритм, тихую пульсацию которого можно было уловить уже на подступах к границам Пустоши. Исайе с Самуэлем казалось, что никто, кроме них, его не слышит. Этакий веселый посвист — но не ветра, нет, а движущихся в едином порыве рук и ног. Такой же, бывало, раздавался и на поляне, где их никто не ждал, во время полдневной молитвы. Поначалу им думалось, что это люди поют. Но нет, это было что-то иное, скорее даже кто-то иной. В звуках этих слышалось что-то древнее, успокаивающее, и Самуэль, завороженный ими, начинал глупо себя чувствовать, а Исайя — вести.

Рут стоило лишь слово сказать, и Джеймс — который, может, и не поверил, а куда деваться? — явился поутру в хлев в компании своих недомужчин. Эти Двое еще и проснуться не успели. Не улыбнулись друг другу, не отряхнули сена с одежды, в которой спали, не замерли, завороженные прелестью утра, как будут делать до конца своих дней. А надсмотрщики уже ворвались в хлев, схватили их и приказали встать. С какой радостью защелкнули они кандалы на их запястьях и щиколотках. А после пустили в дело шипы.