Я погрузился в воспоминания. Сурен Геворкян был старше меня года на четыре. Был он абсолютный и конченный ублюдок, наводивший в свое время жуть на всю школу. Здоровенный, с мощными волосатыми руками и объёмистым брюхом, он любил побухать, помахаться (точнее, замесить кого-нибудь), а иногда закинуться чем покрепче, типа анаши, салутана или ставшего модным в определенных кругах тарена.
А ещё он любил драть девок. До визга, до «не надо», по скотски, наслаждаясь своей властью и унижением. Любых девок, но предпочитая молоденьких блондинок.
Я таковых нюансов не знал. Дело в том, что пока Суренчик кошмарил школу, я был ещё мелким. А когда я подрос до старших классов, Суренчика отправили в армию от греха подальше. Там, по слухам, нашла коса на камень, и несчастный носорог на пороге дембеля таки выпросил ответку — несколько раз получил тяжёлым военным табуретом по башке. Череп, к несчастью, выдержал, ару подлатали в госпитале и отправили домой со справкой.
Вернулся Суренчик абсолютным отморозком, (хотя казалось бы, куда уж больше?) и взялся за старое. Тут же у него появились старые приятели, а у папаши, ставшего счастливым владельцем нескольких ларьков и павильонов со сникерсами и спиртом «Роялем», появилась крыша. Нет, крыша не в лице Суренчика — тот для подобных дел был слишком тупой — а крыша, которая могла при случае отмазать и сынулю за его художества. И отмазывала, ведь художеств то становилось всё больше.
Вот с таким подарочком и свела меня нелёгкая летней ночью, когда я провожал свою первую девочку домой.
Трое говнюков сидели на теплотрассе и курили план. Сладкий запах я почуял раньше, чем увидел этих персонажей, но не придал этому значения — конопля в разных видах и качествах чуть ли не открыто продавалась на рынке, и «забитый штакет» — то есть папиросу с коноплей — можно было легко и не дорого купить у банчивших дряню барыг прямо на рынке, было бы желание. Ну и курили траву везде, а уж на пустыре на теплотрассе так вообще часто. Место было такое, соответствующее. Даже густые кусты сирени росли, вечно загаженные и закиданные мусором, словно самим чёртом были предназначены для этого.
И вот идём мы с Машей под ручку, луна светит, романтика плещет, глазки блестят, бабочки в животе, ничего вокруг не видим. И тут из-за сирени выходят эти подарочки в количестве трёх голов. Пыхтя папиросой, Суренчик встал на дороге прямо перед нами, сзади подошли его кореша. Боб, я тебе говорил, что он был реально здоровый?
Боб кивнул.
— Я было возмутился, но… Боб, знаешь… посмотрел я в его глаза… а они такие чёрные и блестящие, аж как пленкой подернутые, и совершенно, абсолютно бессмысленные. Суренчик был реально обдолбан до невменяемости. Знаешь, Боб, я понял: одно неловкое движение — и я труп. Это даже не только страх, это понимание, где-то глубоко внутри… и кореша его рядом, почти вплотную подошли. И все намного старше меня. Боб, я не знаю, как объяснить. Но именно тогда я полностью понял, что значит выражение «очко играет». Коленки мигом ослабли, я чуть не обосрался. И стоял как пень.
А Суренчик сперва оглядел меня, потом Машу. И этак вольно ее за талию приобнял, меня просто плечом в сторону оттеснил. Я было что-то пискнул, но на шею легла рука кореша Сурена, не помню уже, как его зовут… и дыша в лицо какой-то кислятиной, этот персонаж поинтересовался, почему я ещё здесь. И ещё достал нож. Такой, дешёвенький, грозный с виду, но из плохого железа. Такие ещё в те времена на зоне зэки делали, и перекидывали через забор за чай и выпивку. И я видел, в этих мутных глазах видел, что ублюдок достал нож не от того, что ожидает какое-то сопротивление с моей стороны. Нет, он просто наслаждался ситуацией. Своей властью. И своими обдолбанными мозгами решал, прирезать ли этого сопляка, чисто для прикола и «пробы пера», или поспешить к Сурену, уводящего плачущую девку в кусты сирени к теплотрассе.
Я замолчал, придавленный воспоминанием о том чувстве ужаса и беспомощности, которое одолело меня в тот момент. Как тряслись колени, и как я, словно во сне на деревянных ногах шагал от теплотрассы куда глаза глядят.
Я сидел в кресле, схватившись за голову, и немного покачиваясь, а по щекам текли слезы. Неожиданно мощно воспоминания вернули меня снова на много лет назад, в душное лето девяносто второго года.
Как в тумане услышал голос Бориса:
— И что? — тихо спросил он, когда пауза совсем затянулась.
— И то, — грубо прорычал я. Отдышался, вытер щеки и глаза и продолжил уже спокойнее:
— Два дня я Машу не видел, а на третий день она прошла мимо, даже не глядя на меня. А я опять струсил и не подошёл к ней сам. И… Борян, ты не представляешь, я был на грани не то сумасшествия, не то суицида. Слабак, мразь, ссыкун, — как только я себя не называл. Я высох и перестал выходить на улицу, ходить на тренировки. Хотя при этом делал вид, что вроде все нормально. А сам представлял, как я их так… и эдак…