Выбрать главу

И надо было видеть, как жадно принял он из моих рук эту подачку, как старательно смаковал ее, даже не поблагодарив меня ни улыбкой, ни выражением лица, ни даже простым добрым человеческим взглядом. И как уже через несколько минут ощутив себя в центре внимания двух дур, клюнувших тотчас на примитивную эту приманку, пользуясь этим счастливым, нечасто перепадающим мигом, стал записывать побыстрей московские телефоны – и той, и другой…

Господи, как жаль, что нельзя было нажать на кнопочку, чтобы вмиг очистить мое жилище и сесть бы мне за свой стол, продолжив записки, – вновь встретиться с индианкой! – предварительно, конечно, хорошенько проветрив. Вот когда особенно ярко вспомнил я слова приятеля о гальванизации трупов! И еще подумал: вот почему нас на Земле так много – потому что среди тысяч и тысяч мертвых всего лишь единицы живых! И как же, господи, как же обидно, что и мертвые ведь носят подчас неплохие тела, и у них бывают под саваном царственные плечи… Так нерасчетлива, так слепо щедра природа…

Хотя сказать, что абсолютно мертвыми были гости мои, нельзя. Ибо трупы ведь не едят и не пьют вина, тем более с такой энергией и быстротой. Особенно в этом отличалась царственная Наташа. Мои запасы неудержимо таяли, а я еще имел глупость, когда только сели за стол, открыть тумбочку и предложить им бутылку на выбор. Теперь выбор падал поочереди на каждую, и, судя по выражению лица и быстроте действий Наташи, ее вкусы отличались поистине демократической широтой…

Я не успевал наливать, как она тотчас поднимала стакан и пила, даже не дожидаясь тоста – так что все остальные, и я в том числе, так и не могли угнаться за ней. Она уже порывалась петь и плясать и, пожалуй, не прочь была бы даже показать плечи, сняв саван, который явно ее тяготил, но ей же богу для этого сейчас было неподходящее время. Как ни святы для меня женские прелести, как ни готов я лицезреть их всегда, но одно сознание, что принадлежат они фактически трупу (а в лучшем случае тяжело больной), одна мысль о том, что она, демонстрируя их, может оскорбить весь женский род, ибо то, что они для нее не представляют никакой ценности, было совершенно ясно. Одно понимание того, что природа ошиблась и быть свидетелем этой ошибки и значит не уважать природу, вызвало у меня дрожь отвращения. Настоящую дрожь, ибо поднимая стакан, я видел, что он дрожит.

И я сидел и не чаял, как же нажать поскорее ту самую кнопочку, и на моем лице, вероятно, все было четко написано, потому что все трое заметили это и по естественному чувству рабского противоречия никак не хотели уходить.

– Ты не расстраивайся, мы, правда, хорошие девочки, – утешала меня игриво Наташа, и я хорошо понимал, что она имеет виду под словом «хорошие». Тон ее был однозначен.

А ведь в принципе я был бы совсем не против созерцания плеч и всего другого, пусть даже в компании с Робертом. Но созерцания живого, не оскорбляющего того, что свято, не вступающего в противоречие с законами природы! Живым – живое, а мертвые пусть сами хоронят своих мертвецов, как сказал однажды умный человек…

Эта пытка длилась до половины двенадцатого. А потом мы еще провожали их, и тут-то, на темных ночных аллеях, Наташа, наконец, дорвалась – попела и поплясала, – причем ее ничуть не трогала наша с Василием реакция, известно же: мертвые сраму не имут. Под влиянием выпитого она, похоже, освободилась даже из-под власти Иры. Что ж, хоть так!

9

А на другой день с утра над морем поднялось яркое горячее солнце и оживило землю, и на участке, поросшем бледненькой скабиозой за моим корпусом опять запорхали бабочки, и, идя на завтрак, я с удовольствием наблюдал за ними – особенно за огненными желтушками-колиас, которые вспышками живого пламени перелетали с цветка на цветок.

Эти желтушки напомнили мне опять поездку в Азербайджан и короткое путешествие в горы над изумрудным озером Марал-гёль, когда на два часа я вдруг оказался счастливо свободным, несмотря на то, что был в официальной газетной командировке и внизу у родника ждала меня машина и двое сопровождающих, для которых мое путешествие, разумеется, было странным, хотя они и старались этого не показать. Я поднимался тогда на одну из зеленых вершин, и трава была выше колена, и хотя было пасмурно, а потому не летали те бабочки, ради которых я попросил привезти себя сюда, на Марал-гёль – Аполлоны, названные так в честь Бога Искусства и Света, – но все равно я был опять в единстве со всем, торжественно и независимо сущим, я оторвался от суеты многочисленных братьев своих, то есть, как бы ненадолго вышел в прорыв. А на обратном пути сверкнуло солнце в просвет, и вместо Аполлонов в награду мне были огненные искорки – желтушки-колиас, – словно живые драгоцености живой зеленой горы… И удивительно было, кстати, что когда я вернулся к сопровождающим – аж через два часа! – они ничуть не выразили своего недовольства долгим моим отсутствием и с интересом слушали восторженный рассказ о горе и о бабочках, а по пути потом несколько раз останавливали машину, когда я заметил сначала одну Пандору (бабочку-перламутровку), а потом сразу целую колонию крупных бабочек этих, а также больших лесных перламутровок на цветущем высоком татарнике… А ведь как далеко было все это от их повседневной жизни!