Конечно, я давно уже был в состоянии смотреть на обнаженную женщину без страха и дикой похоти, уже не одной из них любовался чисто эстетически и, как говорил уже, фотографировал обнаженными, причем фотографировал и вот так, на природе. Но тут, в этой неожиданной сценке я ощутил нечто особенное.
Во-первых, все три девушки были молоды и хороши собой. Во-вторых, они чрезвычайно удачно вписывались в молодую майскую зелень поляны, берез, и позы их были совершенно естественны, и выражения лиц тоже. А в-третьих… Да, в-третьих, эта живописная сценка, эта картинка, будящая в подсознании представление то ли об утраченном, то ли о грядущем когда-нибудь «Рае», возникла не в моем пылком воображении, не во сне и не тайком. Она возникла в непосредственной, реальной жизни нашей – здесь, сейчас, и в окружении других, столь привычных будничных человеческих сценок – неожиданный всплеск, маленький «пир во время чумы», мини-прорыв…
Господи, а ведь всего-то! – думаю я и теперь… Всего-то и снять с тела узенькую, столь привычную и столь обязательную «в обществе» тряпочку! Но…
Напомню: это было в самом начале 80-х, обнаженное тело в нашей стране было фактически под запретом, и не захлестнула нас еще мутная волна порнографии, западной и своей, а «нудизм» если и был кое-где, то целью его было вовсе не восхищение женским телом, а – ровно наоборот – низведение его до уровня обыденности и эстетики общественной бани…
Потому-то это и была вспышка! Ослепительными были освобожденные от покрова девичьи тела (хотя освобожденные и не полностью)! Словно мутная пелена спала с них, и они вспыхнули скрытой до тех пор, а теперь вот освобожденной, торжествующей красотой! И – среди других людей, привычно одетых.
Знали об этом воздействии на окружающих девушки или не знали? Нарочно сняли они обязательные в обществе тряпочки – чтобы шокировать публику – или не нарочно? Думаю, знали, возможно, в какой-то степени и нарочно, но только не с целью шокировать общество – это чувствовалось. Никакого вызова, ни оттенка вульгарности не было ни в позах их, ни в выражении их лиц, наоборот. Думаю даже, что, они просто хотели позагорать именно так – чтобы без полосок, – и хотя понимали, что возможно, эпатируют почтенную публику, однако понадеялись на сдержанность и такт окружающих – в наш-то просвещенный Двадцатый век! Да к тому же ведь и березки их хоть как-то, но прикрывали.
Что касается меня, то ясно, что во мне они нашли именно ту – понимающую и одобряющую – аудиторию. Когда я, нацепив этак непринужденно очки, разглядел и все понял, мне, ей богу же, захотелось подойти к ним и кивком ли, улыбкой ли, словом ли уверенно продемонстрировать свое понимание и недвусмысленное одобрение их поступку, и их смелой естественности в нем! Я бы даже восхищение красотой их тел не так уж и выразил, потому что важно было высказать восхищение более важное, более нужное им сейчас – восхищение смелостью их и тем достоинством, с которым они, пойдя на него, держались! Да, именно! ДОСТОИНСТВОМ! Вот что восхитило меня все же больше всего, вот почему картинка, сценка эта была столь прекрасной! ДОСТОИНСТВО было в каждой из них, и именно оно делало их неуязвимыми, защищенными от вульгарных мыслей и чувств! Вот почему особенно были они так прекрасны, и теперь я считаю, что это был с их стороны тоже – прорыв…
Но, увы. Не только красотой, достоинством, смелостью женщин и моим восхищением запомнилась мне та сценка.
Ведь на поляне были и еще люди, не только они и я…
Конечно, не многие видели их – березки скрывали!… – но кое-кто видел, и вот реакция тех, кто видел, тоже мне очень запомнилась.
Во-первых, та самая небольшая группка, ближайшая ко мне. Молодой мужчина лет тридцати пяти, очевидно, муж и отец, женщина такого же возраста, полная, плохо причесанная, вся какая-то озабоченная, одетая в безвкусный, мятый, некрасивый купальник – очевидно, жена. И их дочка лет восьми. С самого начала, надев очки, я обратил внимание на обеспокоенное лицо женщины, которая поглядывала то в сторону живописной группы женщин, то на мужа, то на меня. Теперь же, когда я водрузил очки и смотрел туда, женщина прямо-таки не находила себе места от беспокойства, смотрела на меня, ища сочувствия, чувства так и распирали ее, и чувства эти были, конечно же, весьма далеки от моих. «Что же это делается, граждане? Как же это? Средь бела дня прямо… Что же это?» – только что не кричала она во всеуслышание, а не кричала потому, видимо, что ее муж хотя и поглядывал время от времени в сторону девушек, но очень сдержанно и незаметно, и ей никак не представлялось возможности наброситься на него с упреками. Увидев же меня и поняв, что я разглядел, она так пыталась найти хоть на моем лице признаки «благородного негодования», но не нашла, и это, очевидно, вызвало еще большее недоумение в ее смятенной душе. И было смешно и жалко наблюдать ее беспомощность, ее растерянность, ее плохо скрытое отчаянье от того, что мы, молодые мужчины, видим, видим эту бесстыдную красоту и… и… может быть, даже сравниваем… «Безобразие! Бесстыдницы… Конечно, у них детей-то нет, небось, поэтому и… Ах, негодницы!» Но и муж ее, и я, и сами девушки вели себя спокойно, тактично и никак, никак не могла она найти что-то, к чему можно было бы открыто придраться…