К сожалению, все мои усилия казались бесплодными. Я долго и терпеливо продолжала промывать и бинтовать раны, но справиться с болезнью не могла никак. Язвы подживали, потом снова возникали в других местах. В конце концов, я решила отвезти его в госпиталь шотландской миссии.
Но это решение показалось мальчику приговором, и он не хотел туда ехать. Вся его короткая жизнь, вся его философия не позволяла ему упорно сопротивляться чему бы то ни было, но когда я отвезла его в миссию и отдала в больницу — длинное строение, непривычное и таинственное для него — он весь дрожал.
По соседству, в двенадцати милях к северо-западу и на пятьсот футов выше моей фермы, находилась миссия шотландской церкви, а в десяти милях к востоку, на более ровной местности, расположилась французская миссия римско-католической церкви. Миссии сами по себе вызывали у меня мало симпатии, но у меня были друзья и в той, и в другой, и я жалела, что они относились друг к другу довольно неприязненно. С французскими отцами, однако, я дружила больше. Я с Фарахом часто ездила к ним на воскресную утреннюю мессу, отчасти потому, что мне хотелось снова поговорить по-французски, а еще потому, что съездить туда верхом было большое удовольствие. Почти половина дороги проходила по старой плантации австралийской мимозы, посаженной еще лесным управлением, и терпкий свежий аромат листвы бодрил ранним утром, как вино.
Удивительно, как римско-католическая церковь умеет вносить свою атмосферу в любое окружение. Монахи спроектировали и построили свою церковь сами, с помощью прихожан-туземцев, и по праву гордились делом своих рук. Церковь вышла очень красивая — большое здание серого камня с колокольней охватывало с двух сторон просторный двор, куда вели террасы и лестницы, и ее окружала кофейная плантация, самая старая и самая ухоженная во всей округе. По обе стороны двора шли аркады трапезной и монастырских келий, а школа и мельница стояли ниже по реке, и чтобы попасть на дорогу к монастырю, надо было переехать арочный мост. Все здания были из серого камня, и когда едешь верхом по дороге и видишь внизу строения, чинно и живописно разбросанные на фоне здешнего ландшафта, кажется, будто они находятся в южном кантоне Швейцарии или в Северной Италии.
Приветливые отцы обычно ждали меня у церковных дверей после мессы и приглашали выпить с ними «un petit verre de vin»[1]. Мы сидели и беседовали в прохладной и просторной трапезной, и я изумлялась тому, как хорошо они знали все, что происходит в колонии, даже в самых отдаленных ее уголках. И в приятной благостной беседе они всегда старались выведать всевозможные новости: так деятельные мохнатые пчелки — а у всех монахов были густые каштановые бороды — тянут мед из цветов. Но хотя они так интересовались жизнью колонии, сами они жили обособленно, в молитве и послушании, терпеливо выполняя неизвестные нам обеты. И если бы какая-то неведомая власть не повелела им жить здесь, то в этих местах не было бы ни их самих, ни прекрасной церкви с высокой колокольней и каменными аркадами, ни школы, вообще никаких плантаций, никаких миссий. И, может быть, если бы с них сняли все их обязательства, они тут же оставили бы колонию и потекли в обратный путь, на родину, в Париж.
Фарах, который всегда дожидался меня с лошадьми, пока я была в церкви и в трапезной, замечал по дороге домой, какое у меня прекрасное настроение — сам он был правоверным мусульманином, к спиртному не прикасался, но считал, что моя вера дозволяет мне пить вино, и что это такой же ритуал, как и месса.
Монахи из французской миссии иногда приезжали на своих мопедах на ферму, завтракали у меня, цитировали басни Лафонтена и давали дельные советы, как надо вести работу на кофейной плантации.
С шотландской миссией я была знакома не так близко. Оттуда, сверху, открывался чудесный вид на всю территорию племени кикуйю, но мне в то же время казалось, что сама миссия как бы подслеповата, будто ничего не может разглядеть. Шотландские монахи настойчиво старались приучить туземцев к европейской одежде, хотя, по-моему, это никому не было нужно. Но у них была отличная больница, и во время моего пребывания в тех местах больницей заведовал добрый и умелый главный врач, доктор Артур. Он спас жизнь многим обитателям нашей фермы.
В шотландской миссии Каманте лечили три месяца. За это время я видела его всего лишь раз. Я ехала верхом мимо миссии к железнодорожной станции Кикуйю, и некоторое время мой путь проходил мимо забора больницы. Там я и увидела Каманте — он стоял один, в стороне от других пациентов. Он тоже увидал меня и побежал вдоль ограды. Он бежал рысцой по ту сторону забора, как жеребенок в леваде трусит за лошадью, когда вы проезжаете мимо, бежал, не сводя глаз с моей лошадки, но не проронил ни слова. Когда забор кончился, ему пришлось остановиться, и я, оглянувшись, увидела, как он стоит, высоко подняв голову, и смотрит мне вслед — точь-в-точь как жеребенок смотрит вслед удаляющемуся всаднику. Я несколько раз взмахнула рукой, и сначала он будто не заметил этого жеста, а потом вдруг поднял руку вверх, как семафор, и тут же опустил.
Вернулся Каманте в мой дом утром в воскресенье, на Пасху, и передал мне письмо от больничных врачей: ему гораздо лучше, и они надеются, что вылечили его окончательно. Наверное, Каманте знал, о чем мне писали, потому что не спускал с меня глаз, пока я дочитывала письмо, но рассказывать мне о лечении не захотел, словно думал о вещах, неизмеримо более важных. Каманте всегда держался с большим достоинством, сдержанно и строго, но на этот раз не мог до конца скрыть свое торжество. Все туземцы обожают драматические эффекты. Каманте тщательно забинтовал ногу старыми бинтами, явно готовя мне сюрприз. Было ясно, что он не только намерен показать мне, как ему повезло, но еще и совершенно бескорыстно хочет порадовать меня. Видно, он запомнил, как я огорчилась, когда мое лечение ему не помогло, и, конечно, я понимала, что врачи миссии совершили настоящее чудо. Медленно, очень медленно он стал разматывать бинты от колена до пятки, и под ним на обеих ногах открылась чистая, здоровая кожа, на которой были едва заметны небольшие бледно-серые шрамики.
И когда Каманте, сохранивший свойственное ему достоинство, окончательно убедился, что я поражена и очень довольна, он решил удивить меня еще больше и сказал, что он, кроме того, стал христианином. — «Я — такой как ты», — добавил он, И еще сказал, что, пожалуй, я могу дать ему рупию, ибо Христос воскрес в этот день.
Его мать давно овдовела и жила далеко от фермы. Она потом говорила мне, что в тот день мальчик нарушил свое обычное молчание и откровенно, со всеми подробностями рассказал ей, какую странную жизнь он вел в монастырской больнице. Но, повидавшись с матерью, он сразу отправился в мой дом, словно считал, что отныне его место около меня. Он прослужил у меня с тех пор до самого моего отъезда из Африки — около двенадцати лет.
Когда я впервые встретила Каманте, ему было на вид лет шесть, а брат его показался мне восьмилетним, но они оба уверяли меня, что Каманте — старший из них. Возможно, долгая болезнь задержала его рост, и ему было тогда лет девять. Потом он подрос, но все же казался карликом или калекой, хотя трудно было точно сказать, что именно в нем производило такое впечатление. Со временем его худое угловатое лицо округлилось, он ходил и двигался легко, и мне совсем перестал казаться некрасивым, но, быть может, я смотрела на него, как творец смотрит на дело своих рук. Правда, ноги у него навсегда остались тонкими, как палочки. Было в нем что-то и впрямь фантастическое — полушутовское, полубесовское — его можно было представить себе сидящим среди химер собора Парижской Богоматери и глазеющим с крыши вниз. Была в нем и своеобразная яркость и живость — на картине он выделялся бы неожиданно красочным пятном, как и в моем жилище. Всегда казалось, что он немного не в себе, но про белого человека просто сказали бы, что он чересчур эксцентричен.
Каманте был вдумчивым, серьезным человеком. Может быть, долгие годы страданий приучили его к раздумью, и он о многом судил по-своему. На всю жизнь он остался одиноким, обособленным ото всех. И даже когда он делал то же, что все, у него это выходило как-то иначе.