Навещали нашу ферму и крупные птицы-носороги, они прилетали полакомиться каштанами на большое дерево. Это очень странные птицы. Встреча с ними всегда несет какое-то новое приключение, далеко не всегда приятное, -- уж очень у них разбойничий, хитрый вид. Как-то утром меня задолго до рассвета разбудили громкие кудахтающие крики возле самого дома, я вышла на террасу и насчитала сорок одну птицу-носорога, -- они расселись на деревьях и прямо на лужайке. Они в тот раз показались мне совсем не похожими на птиц -- напоминали скорее какие-то гротескные игрушки или причудливые украшения, разбросанные как попало рукой ребенка. Все они были черные -- того ласкающего глаз, благородного черного цвета, который встречаешь в Африке; это глубокая, словно накопленная веками чернота, подобная слою древней сажи, она заставляет почувствовать, что нет другого цвета, который мог бы сравниться по элегантности, интенсивности и яркости с черным. Птицы оживленно переговаривались, но в их негромких голосах была какая-то сдержанность -- так после похорон негромко переговариваются наследники покойного. Утренний воздух был прозрачен, как хрусталь, и траурное сборище купалось в свежести и чистоте утра, а за деревьями, за спинами птиц, поднималось солнце -- тусклый багровый шар. Не всегда угадаешь, какой день предвещает такой рассвет.
Ни одна из африканских птиц не может соперничать по изысканности окраски с фламинго: их розовые и алые перья похожи на цветущую ветвь олеандра. Ноги у этих птиц -- невероятно длинные, шеи причудливо и красиво изогнуты, а силуэт такой прихотливый, что кажется -- они по какой-то древней, утонченной традиции жеманничают, стараясь продемонстрировать самые невероятные, изысканные и неправдоподобные позы и движения.
Как-то мне пришлось плыть из Порт-Саида в Марсель на французском пароходе, и на нем везли сто пятьдесят
фламинго в Зоологический сад. Их держали в больших грязных ящиках с парусиновыми стенками, в тесноте, по десять птиц в каждом ящике. Служитель, сопровождавший птиц, сказал, что процентов двадцать, по его расчету, погибнут в пути. Птицы к такой тесноте не привыкли и во время сильной качки теряли равновесие, ломали ноги, а другие затаптывали их. Ночью, когда на Средиземном море подымалась высокая волна и пароход швыряло с гребня на гребень, я слышала, как каждому глухому удару волны о борт ухнувшего вниз корабля вторили пронзительные крики фламинго. Каждое утро у меня на глазах сторож вынимал двух-трех мертвых птиц и выбрасывал их за борт. Аристократка, бродившая по долине Нила, сестра священного лотоса, плывущая над землей подобно одинокому облаку в лучах заката -- она превратилась теперь в жалкий комок грязно-розовых с алыми подтеками перьев, откуда торчали длинные, тонкие, как спицы, ноги. Мертвые птицы, недолго помотавшись на волнах, бегущих вслед за пароходом, уходили под воду.
Панья
Дирхаунды, ирландские борзые, испокон веков были друзьями и спутниками человека, поэтому обрели человеческое чувство юмора и даже умеют смеяться. Их чувство юмора сродни юмору наших туземных слуг: им смешно, когда что-то не ладится. Вероятно, выше юмора этого сорта можно подняться только тогда, когда появляется искусство, и еще, пожалуй, определенное вероисповедание.
Панья был сыном Даска. Как-то я гуляла с ним неподалеку от пруда, там по берегу шла аллея высоких, тонких эвкалиптов, и пес вдруг убежал от меня, добежал до дерева и помчался мне навстречу, как бы приглашая меня за собой. Я подошла к дереву и увидела сидящую высоко в
ветвях дикую кошку-сервала. Эти дикие кошки воруют цыплят, и я окликнула мальчика-тотошку, проходившего мимо, послала его за своим ружьем, а когда он принес ружье, я застрелила кошку. Она с глухим ударом свалилась с высокого дерева на землю, а Панья мигом налетел на нее и стал самозабвенно ее трепать и таскать за собой.
Прошло какое-то время, и я снова проходила той же дорогой мимо пруда; я вышла поохотиться на куропаток, но ни одной не добыла, и мы с Паньей погрузились в одинаковое уныние. Как вдруг Панья опрометью бросился к дереву в самом конце аллеи, с азартным лаем забегал вокруг дерева, примчался назад ко мне, а от меня опять полетел к дереву. Я была рада, что ружье при мне, и была не прочь подстрелить вторую кошку: тогда у меня будет еще одна красивая пятнистая шкурка. Но, подбежав к дереву, я увидела самую простецкую домашнюю кошку, возмущенно фыркавшую с верхушки дерева. Я опустила ружье-.
-- Панья, -- сказала я,--ну и дурак же ты! Это же просто кошка!
Но когда я обернулась и взглянула на Панью -- он стоял поодаль -- я увидела, что он прямо лопается со смеху. Когда наши глаза встретились, он просто ошалел от восторга, плясал и увивался вокруг меня, махая хвостом и повизгивая, потом положил мне лапы на плечи, ткнул носом в лицо и, отскочив, залился веселым лаем, словно смехом.
Вот что он хотел сказать этой пантомимой: "Знаю, знаю! Да, это домашняя кошка! Мне ли не знать! Ты уж извини меня! Но если бы ты только видела, какая ты была потешная, когда бежала со всех ног охотиться на кошку!" Весь день он, как видно, вспоминал эту историю, приходил в такой восторг и осыпал меня бурными выражениями горячей любви, а потом отбегал в сторону, чтобы вволю нахохотаться.
Во всей этой неудержимой любви было немало лукавства; "Сама знаешь, -говорил он мне, -- я позволяю себе посмеяться только над тобой и Фарахом".
Даже вечером, когда пес уже спал, примостившись перед камином, я слышала, как он во сне постанывал и повизгивал от смеха. Я думаю, он долго вспоминал наше приключение, проходя мимо пруда, под деревьями.
Смерть Исы
Ису забрали у меня на время войны, а после перемирия он снова вернулся к нам на ферму и зажил спокойно. У него была жена по имени Мариаммо, -худенькая, черная, очень работящая женщина, обычно приносившая в дом дрова. Иса был самым славным и смиренным из всех моих слуг, он никогда ни с кем не ссорился.
Но пока он жил в изгнании вдали от нас, что-то с ним произошло. Он очень переменился. Иногда мне казалось, что он незаметно зачахнет и умрет у меня на руках, как умирает растение, у которого подрезаны корни.
Иса был моим поваром, но готовить он не любил, а мечтал стать садовником. Единственное, что он любил понастоящему, что его интересовало -это растения. Но садовник у меня уже был, а другого повара мы найти не могли, так что Иса остался на кухне. И хотя я ему обещала, что он вернется к своей работе в саду, но шел месяц за месяцем, а я его не отпускала. Иса тайком отгородил плотиной кусочек земли у реки и засадил его, готовя мне сюрприз. Но так как он работал в одиночку, а сил у него было мало, плотина, которую он насыпал, оказалась непрочной, и в период долгих дождей ее окончательно смыло.
Впервые покой и растительное существование Исы было нарушено, когда в резервации кикуйю скончался его брат и оставил ему в наследство черную корову. И тогда выяс
нилось, что Иса так опустошен своей тяжелой жизнью, что любые сильные чувства выбивают его из колеи. Помоему, особенно непосильной для него была радость. Он отпросился у меня на три дня, чтобы привести корову, а когда он вернулся, я увидела, что он сам не свой, он мается и мучается: так в теплой комнате у людей отходят онемевшие на морозе руки и ноги, и нарушенное кровообращение восстанавливается с болью.
Все туземцы по натуре -- игроки, и если им повезет, как случилось с Исой, получившим черную корову, они думают, что фортуна всегда будет им улыбаться. Иса почувствовал устрашающую уверенность в себе и так размечтался, что вдруг решил взять еще одну жену: ведь у него впереди -- вся жизнь! И когда он мне поведал свои планы, он добавил, что уже ведет переговоры со своим будущим тестем, который живет на дороге в Найроби и женат на женщине из племени суахили. Я пыталась его всячески отговорить:
-- Но у тебя же есть прекрасная жена, -- сказала я ему. -- А голова-то у тебя уже седая, к чему тебе новая жена? Оставайся у меня, живи спокойно.
Иса ничуть не обиделся на мои слова, этот маленький кикуйю смиренно стоял передо мной, не возражая, но и не сдавался. Через несколько дней он привез на ферму свою новую жену -- звали ее Фатима.