тельно забинтовал ногу старыми бинтами, явно готовя мне сюрприз. Было ясно, что он не только намерен показать мне, как ему повезло, но еще и совершенно бескорыстно хочет порадовать меня. Видно, он запомнил, как я огорчилась, когда мое лечение ему не помогло, и, конечно, я понимала, что врачи миссии совершили настоящее чудо. Медленно, очень медленно он стал разматывать бинты от колена до пятки, и под ним на обеих ногах открылась чистая, здоровая кожа, на которой были едва заметны небольшие бледно-серые шрамики.
И когда Каманте, сохранивший свойственное ему достоинство, окончательно убедился, что я поражена и очень довольна, он решил удивить меня еще больше и сказал, что он, кроме того, стал христианином. -- "Я -- такой как ты", -добавил он, И еще сказал, что, пожалуй, я могу дать ему рупию, ибо Христос воскрес в этот день.
Его мать давно овдовела и жила далеко от фермы. Она потом говорила мне, что в тот день мальчик нарушил свое обычное молчание и откровенно, со всеми подробностями рассказал ей, какую странную жизнь он вел в монастырской больнице. Но, повидавшись с матерью, он сразу отправился в мой дом, словно считал, что отныне его место около меня. Он прослужил у меня с тех пор до самого моего отъезда из Африки -- около двенадцати лет.
Когда я впервые встретила Каманте, ему было на вид лет шесть, а брат его показался мне восьмилетним, но они оба уверяли меня, что Каманте -старший из них. Возможно, долгая болезнь задержала его рост, и ему было тогда лет девять. Потом он подрос, но все же казался карликом или калекой, хотя трудно было точно сказать, что именно в нем производило такое впечатление. Со временем его худое угловатое лицо округлилось, он ходил и двигался легко, и мне совсем перестал казаться некрасивым, но, быть может, я смотрела на него, как творец
Смотрит на дело своих рук. Правда, ноги у него навсегда остались тонкими, как палочки. Было в нем что-то и впрямь фантастическое -полушутовское, полубесовское -- его можно было представить себе сидящим среди химер собора Парижской Богоматери и глазеющим с крыши вниз. Была в нем и своеобразная яркость и живость -- на картине он выделялся бы неожиданно красочным пятном, как и в моем жилище. Всегда казалось, что он немного не в себе, но про белого человека просто сказали бы, что он чересчур эксцентричен.
Каманте был вдумчивым, серьезным человеком. Может быть, долгие годы страданий приучили его к раздумью, и он о многом судил по-своему. На всю жизнь он остался одиноким, обособленным ото всех. И даже когда он делал то же, что все, у него это выходило как-то иначе.
Я устроила вечернюю школу для рабочих на ферме, пригласила учителя из местных. Каждого учителя мне рекомендовала какая-нибудь из наших миссий, и было время, когда у меня преподавали одновременно представители католической, англиканской и шотландской церквей. Вообще местных жителей обычно обучают служители церкви, и, насколько я знаю, на язык суахили переведена только Библия и книги псалмов. Во время моего пребывания в Африке мне очень хотелось перевести для туземцев басни Эзопа, но времени выполнить этот план у меня так и не хватило. Но какой бы ни была моя школа, я любила ее больше всех других мест на ферме -- она стала центром нашей духовной жизни, и я провела много приятных вечеров в длинном доме из гофрированного железа -- бывшем складе, где она размещалась.
Каманте сопровождал меня, но не усаживался рядом со всеми школьниками на скамьях, а стоял поодаль, демонстративно не желая слушать то, чему их учили, словно подсмеиваясь над простачками, которые дали себя одурачить и теперь слушают всякую чепуху. Но, заглянув ненароком на
кухню, я видела, как он записывал по памяти, очень медленно и старательно, все, что ему запомнилось: буквы и цифры, которые он видел на школьной доске. Думается мне, он вряд ли мог привыкнуть к людям, даже если бы захотел; очевидно, Каманте еще в раннем детстве пережил какую-то травму, которая его потрясла и напугала, и теперь, если можно так сказать, ненормальность стала для него нормой. Он, наверное, сам сознавал, как непохож он на других людей, и в надменном величии духа, свойственном карликам, полагал, что раз мир непохож на него, стало быть, это ненормальный мир, а он сам вполне нормален.
Каманте отлично разбирался в денежных делах, тратил на себя немного, очень мудро совершал сделки со своими соплеменниками, продавая им коз, и женился он рано, хотя женитьба в племени стоила немало. Но я часто слышала, как он трезво и со знанием дела философствовал о бренности денег. В общем, он был в странных отношениях с окружающим миром: легко подчинял его себе, но был о нем нелестного мнения.
Каманте ничему не удивлялся, в нем не было дара преклонения. Он мог признавать и одобрять своеобразный ум животных, но за все время, что я его знала, он только об одном человеке отозвался с похвалой -- это была молодая женщина из племени сомали, которая через несколько лет после него появилась у нас на ферме. Обычно он всегда и над всем иронически подсмеивался, особенно над всякой самоуверенностью и бахвальством. Все туземцы любят поиздеваться, злорадствуют, когда у других дела идут из рук вон плохо, что отталкивает и раздражает европейцев. У Каманте эта способность была отточена до изумительного совершенства, он даже к своим неудачам относился почти с таким же злорадством, как к чужим, получая своеобразное удовольствие от собственных бед. Я часто встречала такой же образ мысли у многих старых туземок, прошедших огонь и воду, которые были с судь
бой на "ты", словно кровные сестры, и ко всем ее шуткам относились с родственным пониманием. Обычно я поручала слугам, работавшим у меня в доме, раздавать старухам табак -- туземцы называют его "томбакко" -- по воскресеньям, утром, когда я еще не вставала. Около моего дома в такие воскресные дни толпилось удивительное сборище существ, похожих на ощипанных, очень старых и тощих кур; я слышала их негромкое кудахтанье -- туземцы редко повышают голос -- под открытым окном моей спальни. А в одно из воскресений я вдруг услыхала, как этот оживленный негромкий говор вдруг нарушился хихиканьем и взрывом веселого смеха: очевидно, случилось что-то очень смешное, и я позвала Фараха, чтобы узнать, в чем дело. Фарах не очень охотно объяснил, что виной всему был он сам -- позабыл купить для них нюхательный табак, и старухи проделали длинный путь зря -- или, на их наречии, "боори" -- задаром. Все старухи племени кикуйю еще долго со смехом вспоминали этот случай. Иногда, проходя по тропке между посадками кукурузы, я встречала какую-нибудь из этих старух, и она всегда останавливалась передо мной, тыкала в меня корявым, костлявым пальцем, ее черное морщинистое лицо плавилось складками, все морщины собирались, словно кто-то потянул за один невидимый шнурок, и она напоминала мне то воскресенье, когда она в компании с такими же любительницами табачку пустилась в долгий путь к моему дому и вдруг обнаружила, что я забыла приготовить табак -- "ха, ха, ха, мсабу!".
Белые часто обвиняют кикуйю в том, что они понятия не имеют о благодарности. Но Каманте никак нельзя назвать неблагодарным -- он даже находил слова, чтобы выразить свою благодарность. За долгие годы, прошедшие после нашего первого знакомства, он много раз, не жалея сил, старался оказать мне услугу, о которой я даже не просила, а когда я допытывалась, почему он так старается, он всег
да отвечал, что если бы не я, его давно бы не было в живых. Он умел проявить свою благодарность и иначе, неизменно подчеркивая свою благожелательность, готовность помочь и, я бы сказала, снисходительность ко мне. Может быть, он не забывал, что мы с ним люди одной веры. Помоему, он считал, что в этом нелепом, идиотском мире я -- самое неприспособленное и нелепое создание. С того дня, как он поступил ко мне на службу и связал свою судьбу с моей, я постоянно чувствовала, как он пристально и бдительно наблюдает за мной, и весь мой modus vivendi" судит беспристрастно и строго; по-моему, с самого начала он считал мои безуспешные попытки его вылечить дурацкой прихотью. Но он всегда проявлял ко мне большой интерес и глубокую симпатию, стараясь по мере сил помочь мне, уберечь от последствий моего вопиющего невежества. Иногда я замечала, что он заранее обдумывал во всех деталях то, что ему придется мне объяснять, чтобы до меня дошел смысл его наставлений.