Выбрать главу

Новый поезд пойдет по молниям, припаянным к земле. А старая насыпь порастет бурьяном и молчанием.

* * *

Неужели безвозвратно ушел последний поезд? И даже рельсов от него не осталось? Я все пытаюсь разглядеть дымок паровоза над желтой, как знойное марево, полосой подсолнечника — там, в тени холмов. Горизонт чист, но я чувствую едкий дым паровоза, он щекочет мне ноздри, к его запаху примешивается аромат далекого утра — тогда пахло цветущей акацией и только что прошумевшим дождем, а я стоял на полустанке с пыльной сумой в руках. В ней был ломоть хлеба и… что еще? Может, надежды?..

Этот поезд — часть меня самого, моей тоски по дальним неведомым городам; перестук колес сливается с шумом дождя, барабанящего по жестяной крыше вагона (крыша гремит, словно по ней идет человек), тень от поезда скользит по речке, скрадывая отражение моста и лошади, горизонт качается в ритме движения.

Странно: время, вместо того чтобы отнять этот поезд, делает меня полновластным хозяином его покрытых гарью, скрипящих вагонов. Я могу в любой час суток вопреки строгому железнодорожному расписанию вызвать на полустанок свой поезд, могу поговорить в машинистом — он выглянет из паровозной будки, и я отмечу про себя, какой острый у него кадык, потом протяну ему грушу, а ощ будет неторопливо тереть ее черной ладонью; я скажу, что явлюсь завтра утром, и он прибудет точно в назначенное время…

Я думаю о людях, с которыми сводила меня судьба на этом полустанке. О тех, кого любил и кото ненавидел. Вспоминаю их лица, жесты, привычки… Все, казалось бы, слилось с сухой дрожью травы, полегшей под ветром, а воспоминания об этих людях не оставляют меня, не дают мне покоя.

Есть что–то беспорядочное в моих встречах и знакомствах. Я бы даже сказал, хаотичное. Люди приходили и уходили. Кем был я среди них? Всего лишь созерцателем, соприкасавшимся с чужими судьбами, не ведавшим о том, что придет время и он расскажет о них? Быть может, в общении с этими людьми заключено что–то такое, что было давно предначертано мне? Я пробовал забыть друзей и знакомых, с которыми меня связывало прошлое, но тут же понимал, что они — неотъемлемая частица меня самого; стоило мне попытаться зачеркнуть месяцы или недели моей жизни, и на этом месте оставалась пустота. Теперь, вспоминая их в минуты радости и горя, я спасаюсь от неумолимого бега времени и в хаотичности своих переживаний, расставаний и встреч открываю строгую стройность — точно такую же, как я обнаружил когда–то в каменной кладке отчего дома (его фундамент был сложен из разных камней, гладких и с острыми краями, — эти камни давно бы распались, если бы их не скреплял известковый раствор и гомон домочадцев). Я неотделим от тех людей, с которыми свела меня жизнь, мы как камни старой кладки, и скрепляют нас горькие и прекрасные годы, роднящие навеки.

Я прошел сквозь гримасы и краткие радости жизни, постоянно стремясь к прекрасному и возвышенному (скорее мечте, чем реальности), как железнодорожная линия устремляется в бесконечную голубую даль; я сохранил в своей памяти образы и события, не дал им кануть в Лету.

Это и есть моя победа над временем. Знаю, что она недолговечна, как недолговечна сама человеческая жизнь, но мысль об этой победе приносит мне умиротворение.

Вечереет. На полустанке пустынно. Тень стрехи висит на стене, будто старая шинель, забытая путевым обходчиком.

* * *

…Кончился учебный год. Я прощался с маленьким городком, затерявшимся в горах, и тесной комнатушкой гончара, наполненной блеском глазури и всхлипами мокрой глины, сминаемой пальцами мастера. Собрав пожитки в большой узел, я прижал коленом жесткие домотканые половики, служившие мне и подстилкой и одеялом, а гончар помог хорошенько стянуть узел веревкой. У меня не было пропуска в запретную зону, а без него не давали на станции билеты (таково было распоряжение полиции), и мне пришлось с тяжеленным узлом на спине отшагать тридцать километров и заявиться к деду посреди ночи, падая от усталости.

Два дня я крутился возле старика, а он, утомленный одиночеством, радовался моему возвращению и на обед и на ужин угощал меня яичницей — ничего другого он готовить не умел. Моя мать вот уже больше года как вышла замуж во второй раз и почти не появлялась у нас — отчим запретил ей бывать. Вечерами дед молча сидел у плиты (он совсем одряхлел после смерти моего отца) и пек картошку на раскаленных углях; оживлялся он лишь тогда, когда картофелины начинали подпрыгивать, сотрясая печку, и, лопаясь, распадались на рассыпчатые кусочки с дымящейся потрескавшейся кожурой. Эта кожура ласкала своим теплом его черную, словно выдолбленную ножом старческую ладонь. Он дул на картофелину, перекатывая ее в горсти, и медленно жевал, задерживая во рту пресную кашицу, словно пытаясь обрести в ее вкусе надежду на облегчение, которую обычно ищут в лекарстве, — старика часто мучили печеночные колики, заставляя корчиться от боли п до крови кусать посиневшие губы.