Выбрать главу

— Здравствуй, Валя, тысячу лет тебя не видал.

Борисов пожал узкую руку:

— Здравствуй.

— Куда едешь?

— Да вот, надо на стадион Ленина.

— Поедем вместе. Я у стадиона тебя высажу, а сам двину по Большому.

Уже в машине Грачев спросил:

— Ну как, не тянет тебя иранистика?

— Да как тебе сказать, я ведь только в принципе знаю, что это такое. Одну статейку как-то написал о сасанидском металле — помнишь, выставка была в Эрмитаже? — и то не напечатали. Тянули, тянули, пока выставка не закрылась, а потом уже что печатать.

— Выставка была интересная.

— Вот мне тоже показалось. Ну а потом я как-то сгоряча переделал статейку в такой очерк научно-популярный, но так никуда и не пристроил… Там уж ударился и в историю, и в филологию.

— Показал бы.

— Да ну, тебе ли читать такие дилетантские штуки.

Машина плавно шла по свежеасфальтированной набережной, казавшейся праздничной от высоких окон старинных особняков.

— Ты женат? — спросил вдруг Грачев.

— Да, дочь. А ты?

— Все как-то не выбрать время, — усмехнулся Грачев.

Усмешка эта показалась Борисову грустной. Он сказал:

— А иначе не добился бы ничего.

— Кто его знает, — опять грустно усмехнулся Грачев.

Они уже въехали на новый Тучков мост.

— Ты бы зашел как-нибудь, Валя. Я действительно буду рад тебя видеть. Запиши телефон и адрес. Да, статейку покажи, обязательно.

Борисов почему-то долго помнил эту встречу. В коротком, бессвязном разговоре все чудилась ему какая-то теплота и помнилась еще грустная усмешка Грачева.

Борисов позвонил через месяц.

Был прохладный светлый вечер. После дня бесплодной и потому мучительной работы над статьей Борисов чувствовал себя опустошенным и особенно одиноким. Женя с дочерью были на даче, и ничего не удерживало его в непривычно тихой комнате. Борисов предупредил на всякий случай соседку-пенсионерку, чтобы не закрывала входную дверь на крюк, и вышел из дому.

Было пустовато по-летнему на Кировском проспекте; истомленное дневным солнцем небо выцвело и стало белесым, но балтийский ветер уже просквозил и очистил проспект от дневных запахов. Медленно проходили с задумчивыми лицами молодые пары, ярко и влажно блестели огни светофоров на перекрестках, бесшумно и быстро проносились легковые машины. А Борисова что-то томило, хотелось поглубже вдохнуть прохладный балтийский ветер, но глубокого, облегчающего вздоха не получалось, и что-то теснило в груди. Ему вдруг остро захотелось общения, какой-то интересной беседы, может быть, выпивки, хотя он никогда не испытывал к ней тяги. Он медленно шел по проспекту, и грезился ему чей-то уютный дом, внимательные глаза и тихий смех.

Он достал записную книжку и отыскал телефон Грачева.

— Заходи, Валя. Просто прекрасно будет, если ты зайдешь.

— Ты не занят?

— Нет, нет, абсолютно ничем не занят.

— Ладно, тогда зайду, — сказал Борисов.

— Ты из дому звонишь?

— Да, — почему-то соврал Борисов.

— Вот, захвати свою статейку.

— Хорошо. — Борисов повесил трубку, вышел из будки автомата и с удивлением подумал: «Не забыл про статью-то».

Он быстро вернулся домой, взял уже пожелтевшие листки. По пути к Грачеву зашел в магазин. Денег у него было немного, но он купил бутылку хорошего коньяка.

— Ну, дорогой мой, это пижонство — пить такой коньяк, — сказал Грачев с улыбкой, когда Борисов поставил на крытый стеклом журнальный столик бутылку.

— Да я вообще-то не пью, — смутился Борисов. — Так, сегодня что-то захотелось.

— Как у тебя семья? Здоровы?

— Да, все в порядке. Отправил их на дачу неделю назад. Вот позвонил тебе…

— Очень хорошо сделал. Садись, я сейчас, потихоньку от матушки, рюмки приволоку. Посмотри вот. Не так давно нашли манускрипт в стамбульском музее. Рыцарский роман — тринадцатый век. Парижский центр уже издал альбом миниатюр. — Грачев вышел.

Борисов взял со стола тяжелый альбом в целлофанированном переплете с лиловыми арабесками, открыл, и сразу у него пресеклось дыхание.

По затейливым восточным орнаментам летели кони цвета киновари с золотыми копытами, желтые кони с бирюзовыми копытами, и прямые мечи висели на бедрах у всадников. Полиграфия была превосходной; отчетливо передавалась даже фактура старого пожелтевшего пергамента. Что-то чуждое глазу, привычному к европейскому искусству, было в этих изображениях; чуждое и волнующее своей обобщенностью. Все, что могло бы определить положение всадников во времени и пространстве, было опущено: ни одного штриха случайного, несущественного, индивидуального. Это был канон, прошедший через тысячелетия и очищенный ими. Жесты и позы людей были стилизованы до предела, — казалось, будь они живыми, всадники так и не переменили бы поз за семь столетий, протекших с той поры. Художник не старался остановить ускользающее мгновение, запечатлеть свое виденье, ощущение света. Он стремился к какому-то абсолютному символу, освобождаясь от всего случайного и преходящего. И застывшие алые кони так и летели через века, и всадники были светлолики и вечны, как храбрость.