— Не будем зажигать верхний свет, — сказала она.
— Как хотите. — Борисов подошел и сел на тахту. — У вас очень приятная и спокойная комната.
Ему было легко и весело.
— Может быть, выпьем еще немного? — спросила Таня.
— Конечно, выпьем, — сказал Борисов, с удовольствием трогая хрустящую накрахмаленную салфетку на столике и вдыхая аромат кофе. Он чувствовал себя трезвым и уверенным.
Кисловатое сухое вино было холодным, и от запотевшего бокала ладонь ощущала свежесть.
— Когда вы будете защищаться, Валя? — спросила Таня, и снова в Борисова проник ее вопросительный строгий взгляд.
— Скоро, наверное. Сергей сказал, что отзыв положительный и доработок немного. Ну, если сделаю быстро…
— А вам очень нужно это?
— Что?
— Защита. Степень. Пейте кофе, а то остынет.
— Спасибо. Не знаю, Таня, — сказал Борисов и задумался.
— Ну кто же это должен знать, кроме вас? — Она все так же пристально смотрела на него.
— Да как-то складывалось всегда так, что не знал, нужно мне то, что я делаю, или нет, — сказал Борисов со вздохом.
— Почему, Валя?
— Так получалось, — тихо, почти шепотом ответил Борисов.
— И это не угнетало?
— Пожалуй. Но не оттого, что дело не нравилось, а просто не получалось хорошо.
Он налил себе и Тане вина. Залпом выпил свой бокал и почувствовал, что снова хмелеет тоскливым, холодным хмелем.
— Сергей говорил мне, что вы были спортсменом…
— Я не был спортсменом; то есть был, но не настоящим. Настоящий спортсмен — это особый склад души, а я принуждал себя… для самоуважения…
Борисов закурил, глядя в окно, прислушивался к хмельной тоске внутри, и вдруг что-то прорвалось в нем нестерпимым желанием откровенности. Бросив короткий взгляд на Таню, он снова отвернулся к окну и стал рассказывать.
Круг света от настольной лампы падал на желтую дубовую столешницу, на пишущую машинку и стопу чистой бумаги. Дым сигареты сизыми перьями плыл к окну.
Таня не сводила с Борисова глаз, а он рассказывал о своей жизни, рассказывал жестко, не приукрашивая, не жалея себя. Он говорил о своевольном воображении, отдалявшем его от жизни и делавшем неуклюжим и робким, о своей неприязни к мотоциклу и о позднем честолюбии, разрешившемся переломанными ребрами и презрением к себе, о внезапной дружбе с Сергеем Грачевым, о дочери и жене, о своем одиночестве. Он умолчал лишь о Шувалове, который странно привлекал его своей победительностью и одновременно вызывал враждебность, умолчал и об Анастасии Спонтэсциле, почему-то оба эти человека — и реальный, и воображаемый — странным образом связались в сознании Борисова, и он не мог говорить о них, ибо они были самой сокровенной частью его самого.
Уже стало совсем светло за окном и свет настольной лампы побледнел и ослаб.
Таня прошла к столу и выключила лампу.
Борисов, усталый, опустошенный, смотрел, как она тихо идет обратно к тахте. Лицо ее казалось свежим и ярким, будто не было бессонной ночи. Борисов уже жалел, что так неожиданно разоткровенничался, но вместе с тем чувствовал облегчение.
Таня села рядом с ним. Он хмуро и подозрительно посмотрел ей в глаза. В них уже не было вопроса; что-то другое мерцало и теплилось в глубине и волновало Борисова, так, что он не мог оторваться от этих глаз.
— Валя, милый, вы жалеете, что рассказали? — шепотом спросила она.
Борисов молчал
— Но ведь вам нужно было кому-нибудь рассказать. Я не предам, Валя. Я никому не расскажу, — шептала она, и глаза ее придвигались ближе, а Борисов не мог отвернуться, отвести свой взгляд.
«Нужно закурить», — тревожно подумал он, но не двинул рукой. Ее глаза надвинулись и заслонили все. Ее влажные губы скользнули по щеке, рука обхватила шею.
Комната качнулась и плавно понеслась куда-то — прочь из этого утра, из этой действительности. Остались только руки, губы и светлая, как в молодости, тревожная радость.
Потом, расслабленно пустой и легкий, как будто лишенный тела, он забылся прозрачной, чуткой дремотой, сквозь которую слышал ее дыхание, ощущал запах волос и легкое прикосновение пальцев к своему лицу; он улыбался во сне.
Он проснулся от резкой боли в левом виске, сел на тахте. До сознания не сразу дошло, что он в чужой комнате. Ладонь, прижатая к щеке, ощутила покалывание отросшей щетины. Боль разламывала висок.
Борисов все вспомнил, но боль была так сильна, что отвлекала. С перекошенным гримасой лицом он сидел и прислушивался к звяканью посуды на кухне. Хотелось уйти незаметно, не видя лица этой женщины, но Борисов понимал, что это невозможно. Он закурил, и боль притупилась.