Выбрать главу

Выдвигал я этот тезис на семинаре иноземцев-славистов, русистов; и навстречу тезису тотчас новые и новые примеры посыпались: разумеется, «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова, книга, вся основанная на своеобразной игре с прогнозами. Вспоминались более туманные прогнозы в повестях и в романах Андрея Платонова. Мы заглядывали и в жизнь, в современную жизнь, и все вместе задумывались об особой роли в ней Апокалипсиса: на сверкающие прорицания величайших пророчеств ныне не ссылается только ленивый, вновь и вновь дешифруя их и толкуя их вкривь и вкось (есть существенное различие между пророчеством и прогнозом, и ошибка здесь в том, что они неправомерно отождествляются, хотя Иоанн Богослов прогнозами сроду не занимался). Так кипела у нас ра-бо-та: стиль ее, казалось бы, совершенно естествен и иного не может быть.

Может! У нас совершенно иная традиция научной дискуссии: традиция контролирующая. Традиция апробации на методологическое благонравие. На лояльность. На безгреховность идей и, главное, методов, исследователем практикуемых.

Страница за страницей читая газеты конца 20-х и начала 30-х годов, я воочию видел, как закладывалась эта традиция: какой-то чудовищно грандиозный утюг, злобно шипя, рассыпая во все стороны угли, поминутно оставляя на ткани рыжие пятна прожжений, ритмично утюжил науки: историю, лингвистику, эстетику и далее, далее — вплоть до сугубо умозрительной математики. Державшая его десница оставалась незримой, но не могло быть сомнений в ее твердости, неукоснительности. На гладко отполированном металлическом брюхе чудовищного утюга, утюжища оттиснуты были цитаты из классиков, основоположников. Они навсегда отпечатывались на отглаженной ткани. Ими-то и означались границы, пределы, выходить за которые было немыслимо. Утюг действовал беспощадно.

Одновременно шел в рост и особенный тип ученого — ученого-инспектора, ученого-контролера; роль его функционально была вполне тождественна роли часового-«вертухая» на бревенчатых вышках, с которых обозревались концлагеря. И не следует думать, что роль эта предназначалась исключительно для тупиц и бездарностей; нет, были и таковые, и не было им числа, но все-таки дело обстояло сложнее: психология сторожа, охранника, «вертухая» врастала в сознание и достаточно одаренных людей, и целью научного диспута все очевиднее становилось: найти, отыскать в, сообщаемых тезисах какую-нибудь крамолу. Хоть бы даже малю-ю-юсенькое отклонение. От чего отклонение? Сначала, разумеется, от тех же навечно вколоченных в разум цитат; затем, уже в годы безвременья, — от на-у-ки. Какой науки? Ах, да даже и неважно, какой! От науки вообще. Понимаете? От на-у-ки. И торжественно произнося магическое слово «наука», надлежало многозначительно поднять вверх указательный палец. Под «наукой» чаще всего подразумевалась уже просто какая-то тяжеловесность, увесистость слога. Заведомо дутая, но необходимая массивность его. И единственный смысл таких апелляций заключался в подразумеваемом обращении куда-то в непроницаемые верхи: к М. А. Суслову, по всей вероятности. «Живите спокойно, дорогой Михаил Андреич! Мы, здесь, внизу, неизменно стоим на страже вашего незыблемого покоя. Мы бдим!» И так или иначе, но уже на исходе года от рождества Христова 1987-го, от начала же революции семидесятого определение сюжета, которое я сформулировал и не без гордости выдвинул — дома, на том же филологическом факультете, стоило мне года терзаний и треволнений, обострения давней болезни: где-то в архиве очаровательной секретарши кафедры истории русской литературы и поныне валяется направление, выписанное вызванной по «03» и искренне переполошившейся врачихой: «Срочная госпитализация». От больницы я уклонился, но натерпеться пришлось. А уличили-то меня — не больше, но и не меньше! — в предрасположенности к фатализму и даже к… оккультизму (которого я, коль уж к слову пришлось, не выношу совершенно). Вот-те и диалог с прогнозом!