Выбрать главу

«В чем моя вера?» Толстого завершает литературу XIX столетия, выявляя основное ее содержание: это были, как сказали бы мы теперь, чтения о человеке и Боге. Они длились в течение века, и отсюда-то проистекает ощущение: XIX век в России был на редкость, я сказал бы, духовно компактен. Тут какая-то… плотность есть. Прилаженность одного к другому: поэзия — музыка — живопись. При всем различии идеологических устремлений все словно в узел завязано. И компактность эта зиждется на одном проясняющемся только теперь основании: взяли на себя мировую, исключительную ответственность, сквозь собственную душевную боль, полыхая в полемике, вопрошать бытие, что же будет тогда, когда человек останется на земле один на один со всеми проблемами, обступающими его со всех возможных сторон. Без Бога — один.

«Пришла пора Божьему миру погибать», — задумчиво и неспешно говорит старик пастух в небольшом рассказе Чехова «Свирель». Он написан более ста лет тому назад, в 1887 году; напечатан он был в газете «Новое время». Переиздавался тысячу раз, но вся сила выраженных в нем народных предчувствий остается невыявленной.

Не сторонник я входящей в моду эсхатологии: задохнемся от химикатов, все подряд перемрем от СПИДа. Все-таки не задохнемся, я полагаю. Да и СПИД, он же все-таки не чума, которой его сгоряча уподобили.

Но старик пастух из «Свирели» для своей народной эсхатологии имел основания, и рассказ буквально по пунктам перечисляет все, решительно все наши нынешние экологические тревоги: реки мелеют и сохнут, вырубаются леса, вытесняются из жизни, вымирают твари земные. И вздыхает пастух:

«Жалко!.. И, Боже, как жалко! Оно, конечно, Божья воля, не нами мир сотворен, а все-таки… жалко. Ежели одно дерево высохнет, или, скажем, одна корова падет, и то жалость берет, а каково… глядеть, коли весь мир идет прахом?»

Как-никак, а больше ста лет протянули мы со времен прорицаний дедушки-пастуха. Но истоки их всем нам глубоко близки и понятны, и ясно, что рассказ предвидел не события, которые свершатся, произойдут, а общественные настроения будущего. В этом смысле он на век вперед заглянул. Что ж, еще одно предсказание XIX столетия, подтвердившееся в XX (говорю же, что жизнь сю-жет-но организована: век XX, в частности, ведет диалог с прогнозами XIX). Вероятно, вникать в логику таких предсказаний зарубежным гостям нашим будет всего интереснее. Но вникать в нее надо очень серьезно, не гонясь за слишком уж очевидным: очевидное всплывает и там, где, казалось бы, говорится о чем-то таком, что непосредственно к нам не относится.

Нынче чуть ли не на каждом углу цитируется роман Достоевского «Бесы»: как известно, программы социального устроения, изложенные в нем, буква в букву осуществлялись в роковые для нашего отечества годы, изменились только масштабы. Пророчество? Нет, скорее прогноз — в этой части роман Достоевского не пророчествует, а прогнозирует. И пророчества, я полагаю, лежат глубже: не в фабуле только, а… И не просто новые мысли нужны здесь: мышление нам обновить бы!

Мы по-старому воспринимаем не проблему, художником выстраданную, а всего лишь явное: фабулу. То, что видно. То, что поддается цитированию. И лишь самое очевидное проецируем мы из прошлого в современность. Остальное же как-то даже и не работает.

«Капитанская дочка» Пушкина, это — о чем? Любой школьник отрапортует: о восстании Пугачева в XVIII веке. Молодец, что отрапортует; но все-таки поставим ему не «5», а «4»: он чего-то большего не увидел. Не увидел проблемы, приоткрывшей некоторые аспекты жизненной трагедии уже нашего времени. Назовем ее проблемой подмены отца лжеотцом. Отцом-самозванцем, и притом обаятельным, умным, смелым, а по-своему даже и добрым.

В середине XVIII столетия суровый служака отец отправляет юношу сына в армию, в удаленный, затерянный в степи гарнизон. По дороге, в морозной метели — встреча с еще не раскрывшим себя Пугачевым: будущий предводитель восстания, бородатый веселый мужик спасает героя; вероятно, жизнь ему дарит. И видится юноше сон: ему грезится мать, которая уверяет его, будто бродяга-спаситель и есть его настоящий отец. Ему якобы неможется, слег он, умирать собирается. Юноша подходит к ложу отца, и его охватывает растерянность: «Что ж?.. Вместо отца моего, вижу в постеле лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая». Так-то: вместо отца — мужик. Пугачев. Это сон, но с этой поры Пугачев и наяву начинает регулярно выступать по отношению к юному офицеру в роли его отца: еще раз дарует ему жизнь, спасая его от виселицы, помогает ему в женитьбе. А потом — казнь отца-самозванца. Двойника, дублера подлинного отца; и юноше даже грустно, он искренне опечален, хотя в его жизни все в конце концов сложилось прекрасно.