Полагаю, поймет. Почитает Василия Белова, «Кануны», сумевши отвлечься от сенсационных открытий, составляющих, мне кажется, предмет его особенной гордости, даже вроде бы творческой радости, в порыве которой, завершив свою драму «Борис Годунов», А. С. Пушкин, по собственному признанию, бил в ладоши и выкрикивал о себе такое, чего я о почтенном Белове повторить не рискну. И особо значительно из этих открытий: коллективизация — результат изощренных каверз Якова Аркадьича Яковлева, поелику был он вовсе не Яковлев, а Эпштейн, и как раз в год великого перелома он пробрался на пост наркомзема, а потом стал заведовать сельхозотделом ЦК. Это все он, Эпштейн, и устроил; а уж был бы наркомом земледелия Иванов, Петров или вечно сопутствующий им Сидоров, — обошлось бы, коллективизации не было бы. Детективность, склонность к некоей национал-криминалистике — явление нынче распространенное. И оно представляется мне нелепым не потому, что я как-то уж особенно привержен к Я. А. Эпштейну, а совсем по другим его, этого явления, свойствам: величайшая трагедия народа рационализируется, переводится в плоскость — именно в плоскость! — житейской эмпирики. Основание, база открытий талантливого писателя Белова — нечто, как хотелось надеяться, давно изжитое: по-зи-ти-визм. Надо, дескать, только добраться до тщательно скрываемых фактов — и все тайны мировых катастроф и трагедий мы увидим как на ладони (если можно трагедию коллективизации объяснить злоехидством Эпштейна и его соплеменников, то и, стало быть, так же, эмпирически, можно объяснить и великое переселение народов, и крестовые походы, и Тамерлана: надо только докопаться до политических сил, стоявших у него за спиной).
И в «Канунах» гораздо интереснее та свободная часть их, где писатель не старается как бы выполнить кем-то заданное ему задание на дом, урок, а действительно выступает пи-са-те-лем. Очень явственно обнаруживает себя в повествовании о бедах вологодской деревни традиция мирового романа; вновь и вновь оживает здесь Дон Кихот. Только тот, канонический, классический Дон Кихот разрушал ветряные мельницы, видя в каждой из них великана-врага, а российский Дон Кихот, коего два века искали да так и не смогли отыскать, в точности такую же мельницу у себя на Вологодчине построить пытается: вокруг этой мельницы и разворачивается сюжет. И проблема остается все тою же, и фабула, ее воплощающая: человек разрушает мельницу — человек такую же точно мельницу строит; вологодский Дон Кихот пытается противиться миру эпоса, в нормативы которого втискивали что бы то ни было индивидуальное, даже просто живое, будь то мысль искателя-интеллигента или стройка, которую затеял крестьянин: эпосу нужен простор, эпосу ясность нужна. И была коллективизация сплошным искоренением Дон Кихотов точно так же, как сопутствовавший ей террор был уничтожением Гамлетов. Нет, Эпштейном-Яковлевым этих явлений не объяснить; объяснение социальных трагедий подчиненностью человека жанрам, которые он получает в наследство и стремится сделать явлением жизни, представляется мне более серьезным, хотя, может статься, и не очень привычным. Правомерность его вполне вероятна, и, кстати, чрезвычайно точно ощущал начинавшееся внедрение эпоса в жизнь гений Андрея Платонова.
И Платонов нужен будет Рут Видмер, конечно, — писатель донельзя обостренного романного мышления, не пришедшийся, естественно, ко двору: террор был направлен на уничтожение, на искоренение романа, романного мышления во имя многократно воспроизводившихся на живописных полотнах и в кинохронике необъятных колхозных полей: они и олицетворяли счастье, наконец-то достигнутое человеком без Бога, восторженного сына, всецело отдавшегося духовной и политической власти его новоявленного отца. Позитивизмом тут не возьмешь; он может служить лишь подспорьем, пособием. Для постижения наших трагедий потребуются решительно обновленные формы и типы анализа; и не последнее место, возможно, будет отведено среди них социальной эстетике.
Глобус русской литературы будто разноцветными огоньками усеян: в Аргентине кучка бородачей-философов вознамерилась издавать серию монографий русских мыслителей XX века; в Канаде изучают скоморохов, в Швеции пишут диссертацию о юродивых. А в Швейцарии пытаются разобраться в зигзагах коллективизации.
Мы какое-то зрелище, занимающее весь мир: возмущаются, радуются, недоумевают и сострадают. Нас пытаются объяснить.
Мы и сами себя объяснить не прочь. Так соединим же усилия: вернее получится.
1989
Прощай, эпос?