Выбрать главу

Обыск втиснулся в наш обиход уже и в иносказательном его толковании. И научные дискуссии превращались в некий обыск докладчика, и статьи, и книги научились читать с усердием лагерных надзирателей, профессионально ведущих шмон: такой-то «протаскивает» что-то нехорошее, идеализм или, скажем, мальтузианство какое-нибудь. А теперь входит в моду масонство. И не далее чем в прошлом году был я свидетелем диспута, в ходе коего мой коллега, человек в немного старомодном пасторски чопорном черном костюме разглядел масонство в крохотном докладе другого коллеги о «Евгении Онегине» Пушкина: масонство и все тут! Аж до нервной аллергии коллега коллегу довел, до резкого обострения язвенной болезни желудка: о, великий Шурка Рутицкий! О, бессмертная Лидия Тимашук, усмотревшая в профессорах-эскулапах отравителей, подкупленных всеми разведками мира! О, шмономания!

Мы прощаемся с эпосом. Оказаться в мире куда более свободного, альтернативного романного мышления интереснее. Априорной ясности эпоса, его аксиомам противопоставляются теоремы, и герой романа непременно должен доказывать свою правоту, провоцировать нас на анализ его воззрений, поступков.

Ён как в сторону махнет — будет улица, А в другую отмахнет — там переулочек.

И в Василия Буслаева, и в Гектора, и в Илью Муромца или в Тараса Бульбу я обязан верить безоговорочно; и их нравственная правота, и их гиперболические ратные подвиги не допускают сомнений. Но даже с такой героиней романа, как кроткая пушкинская Татьяна, не спорить нельзя.

А враги? Стереотип врага, коварного, затаившегося, — стереотип из устойчивейших. Но и враг при романном воззрении нашем на окружающее понуждает к анализу: изменяется методология мышления, вместе с ней — и методология устроения общественной жизни.

Был такой историк и теоретик литературы — Борис Грифцов. И его забытая ныне книга «Теория романа» завершается утверждением:

Роман живет контроверзой: спором, борьбой, противоположностью интересов, контрастами желанного и осуществимого.

Этот вывод сделан в 1927 году на, казалось бы, далеком от нас материале древнегреческого романа и романа западноевропейского. Но профессионально-мыслящий историк литературы, рассуждая даже и о древнейших древностях, никогда не устранит себя от веяний его современности; и латентная, скрытая актуальность неизменно будет подсвечивать его труд.

Что сказал историк и теоретик романа как раз в том году, когда поэт Маяковский пытался уверить себя в невозможности возрождения эпоса? В сущности, он выразил ностальгию по вытесняемому из жизни романному мышлению — дискуссионному, альтернативному, размышляющему.

Эпохи без романа бывали, они возможны и в будущем. Осознав свою мощь, свое право на осуществления, человечество может вернуться к эпосу… —

утверждал ученый, как бы споря с поэтом.

И вернулось человечество к эпосу. Правда, не все человечество, а лишь часть его — в одной, отдельно взятой стране. Но зато уж здесь-то к эпосу обратились с истинно русским размахом и с присущим русским стремлением и способностью доводить полюбившиеся идеи до nec plus ultra. До предела. До крайности: мало того, что эпос, эпическое начало стало почитаться высшим достижением эстетики, его принялись усердно внедрять и в жизнь: меру власти эстетических идеалов над душами и умами мы еще, несомненно, не ведаем.

А когда началось внедрение эпоса в жизнь?

В предварительных, в первых проблесках — сразу же после Великой Октябрьской: план монументальной пропаганды — уже чисто эпический план; и утыкать страну изваяниями революционеров минувших времен означало, что ей уже задан эпический тон, эпический стиль: изваяние, скульптура эпичны по природе своей. А борьба за единство партии? Запрещение фракций и группировок? То же, то же; и если изложить политическую программу в терминах эстетики и поэтики, явственно станет слышно: «Даешь эпичность!»

Нэп, конечно, все карты едва не спутал. Характерно, что именно тогда заложены были, основы особой крамолы — крамолы романного мышления: возникали, складывались и формировались замыслы романов Михаила Булгакова, Андрея Платонова; но лишь малой их части посчастливилось реализоваться. А с конца двадцатых, тогда-то и началась прозорливо предвиденная теоретиком эпоха без романа: и мощь осознали, и в праве на осуществление самых грандиозных идей сомнений быть не могло.