Именно это и было для меня сутью французского: мне нужно было запомнить, как говорить на другом языке, и хотелось найти для этого такие способы, которые не имели бы ничего общего с зубрежкой, а были бы дурацкими и веселыми. Французский входил в безумную, настоящую, эксцентричную часть моего мозга. Мне нравилось напоминать себе, что на французском нужно говорить «Я мою себе руки» («Je me lave les mains»), а не просто «Я мою руки». Почему-то такие мелочи доставляли удовольствие, и мне невероятно нравилось узнавать две вещи разом: а) бессмысленный и странный способ сказать что-нибудь на английском так, как никто никогда не говорит («До пересвидания!»), и б) настоящий способ сказать то же самое по-французски («Au revoir!»). Сложно поверить, что человек не меняется как личность, если говорит не такие прозаичные и скучные вещи, как «Мне надо умыться», а что-то вроде: «Необходимо, чтобы я помыл себе руки» («Il faut que je me lave les mains»).
Прилежное освоение французского языка поглотило мою юность, и хотелось насколько возможно ускорить процесс. Дважды в год я гостила в семье своей подруги по переписке, а сама она раз в год навещала меня в Англии. Это был весьма неравный «обмен»: через некоторое время она бросила попытки выучить английский, ведь я была невероятно настойчива и говорила с ней только по-французски. Если это представляет меня в дурном свете, учтите, что она не проявляла особой настойчивости в ответ. Между визитами я смотрела с субтитрами французскую мыльную оперу Chateauvallon («Шатоваллон»), которую показывали на британском телевидении: в основном в ней рассказывалось о женатых людях, которые занимались сексом с теми, с кем не стоило. А послушав неразборчивый поток сознания, который лился с французских радиоволн, я поняла, что далеко на школьной практике не уеду. Я пыталась ловить французские станции на собственном радиоприемнике, приобретенном специально для этой цели, и, когда сигнал был достаточно чистым, записывала прямые эфиры французского радио на кассеты, а потом прослушивала их, чтобы самостоятельно практиковаться в восприятии языка на слух. Чтобы совершенствовать письменную французскую речь, я обзаводилась все новыми франкоговорящими друзьями по переписке. Кроме той подруги, к которой я уже ездила в гости, появились многие другие: от Лоренс из Бельгии, присылавшей мне вырезанные из журналов снимки поп-звезды Жан-Жака Гольдмана, до наполовину француженки, наполовину вьетнамки Пату из Нормандии – она присылала мне фотографии своего кота. По сути, я была ходячей энциклопедией «французскости» и глотала все круассановые крохи культуры и языка, которые мне удавалось найти.
Когда я думаю о том, на что обрекала родителей, мне становится их жаль, ведь им приходилось сосуществовать со мной, пока я пыталась выжить в провинциальном английском городке, не имея ни выхода в интернет, ни регулярного доступа к зарубежным журналам. Я была одержима. Это была не столько франкофилия, сколько франкомания. На стене спальни висели плакаты с Джонни Холлидеем («французским Элвисом») и Сандрой Ким (бельгийской участницей Евровидения 1986 года, чья прическа казалась мне более модной версией стрижки принцессы Дианы и на три года стала образцом для подражания). Я была очарована странными текстами французской эстрады, которые пыталась расшифровать и перевести, но никак не могла понять: то ли это я совсем не умею переводить, то ли французы – настоящие чудаки. У меня из головы не шли слова песни Джонни Холлидея «Que Je T’Aime» («Как я люблю тебя»): «Mon corps sur ton corps / Lourd comme un cheval mort». «Мое тело на твоем теле / Тяжелое, как мертвый конь». Как такое можно сказать? Или даже подумать? Как? Может, я просто не понимаю эротизм ситуации, в которой на тебе лежит мертвый конь? Почему Джонни Холлидей хвалится тем, что тяжел, как мертвый конь? Мне очень хотелось раскрыть эти тайны, желательно не убивая коня и не ложась под него голой. Впрочем, вскоре я уже начала читать Пруста и учить наизусть стихи Бодлера.