Увы, у нас были разные представления о том, что считать дурным. Никто другой не отдавал себе отчета в большей, чем я, степени, каким невыносимым фарсом иногда было мое «творчество». Не в качестве самооправдания – это вскормленный стыдом нарыв. До сих пор не могу без дрожи и омерзения смотреть и слушать свои детские записи – эту профанацию, это, если угодно, осквернение. Пусть не все, но многие. В нынешней, другой жизни я не звоню, не пишу, не хожу и не ползаю выпрашивать концерты. Не потому, что считаю это ниже своего достоинства или следую дьявольской формуле «никогда и ничего не просите, сами предложат и сами все дадут». Дать-то дадут – и что хорошего? Спросите кого угодно, хоть Фауста. Мне так представляется, просить надо в ином месте, но это другой разговор. Однако с тех пор я очень не люблю навязываться ни в творчестве, ни в жизни. Будет ли нам хорошо там, где нас не хотят? Эта своеобразная дуга – моя форма «требованья веры и просьбы о любви».
Кстати, о любви: для разговоров с мамой было придумано кодовое слово, вернее, нераспознаваемая частица слова – «сул». Расшифровывалось так: «я позвоню тебе из телефона-автомата с улицы, когда пойду бегать свои вечерние пять километров». И я звонила ей с улицы. На протяжении нескольких лет. Моим любимым чтением в тот период была книга «Узники Освенцима».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Недавно я играла концерт в петербургском Эрмитаже на фестивале, посвященном дирижеру Саулю-су Яцковичу Сондецкису. Музыканту, подвижнику, человеку редкого такта и душевной теплоты, с которым мне посчастливилось сыграть свой первый концерт с оркестром.
На мой вопрос: «Маэстро, как Вы на это согласились, ведь мне было восемь лет?» – он удивленно изогнул бровь и ответил мягким голосом с литовским акцентом: «Полина, мне звонили чуть ли не первые лица государства, да, и из Министерства культуры тоже». Чувствуете размах? Папа уже бороздил тогда еще невспаханные поля маркетинга. Уломать, пообещать, пробить, умолить, подкупить, обольстить, уговорить нужных людей – цель оправдывала средства. Без сомнения, из всех приписываемых ему самим собой великих талантов талант менеджера проявлялся очевидней всего.
Мы с отцом приехали в Вильнюс. Войдя в репетиционный зал, я не чувствовала никакого страха, только сумасшедший азарт: здесь и сейчас должна осуществиться мечта. Забыла вам сказать: к этому моменту я уже крепко полюбила играть на рояле. Если в начале все это делалось из-под палки, то со временем я, лишенец независимого выбора, научилась выгрызать себе кусок свободы – ею становилась клавиатура и минуты счастливой власти над залом: «Я могу говорить!» Тот, над кем властвуют, жаждет власти сам – а иначе откуда бы взялась дедовщина?
Оркестранты, увидав меня, стали потихоньку переговариваться, недоумевая: Литовский камерный оркестр сотрудничал с известнейшими музыкантами страны, на которых я в самом деле походила мало. Сондецкис, слегка настороженный общением с Осетинским, тем не менее дружелюбно пригласил меня к роялю. Начались репетиции. После одной из них в зал вошла Татьяна Николаева, знаменитая пианистка, – она тоже приехала играть с Сондецкисом Баха. Маэстро вежливо порекомендовал мне остаться на репетиции и послушать/поучиться у мастера. На что папа отреагировал в свойственной ему иронической манере: «Ну что ж, Полина, пойдем послушаем, как народная артистка фальшивые ноты берет». Всегда толерантный Сондецкис тут разгневался не на шутку и вступил с отцом в диалог, который положил конец их общению.
И все же: после нескольких репетиций мы сыграли и записали на телевидении ре-минорный Концерт Баха. Сондецкис в интервью высоко оценил нашу работу: «Удивительно талантливая девочка. В ее игре поражает культура звука и интонации, ни одной ноты с плохим вкусом. У дирижера с ней нет никаких проблем». Хотя на записи было нервно: в одном месте я никак не могла вступить вовремя, что называется, заклинило. Делались бесконечные дубли. Маэстро деликатно просил оркестр повторить еще раз, делая вид, что ошибка происходит не по моей вине.
Это враз объяснило мне, чем большой музыкант отличается от не очень большого. Например, Мария Каллас была исступленно требовательна как к самой себе в работе над ролью, так и к своим сценическим коллегам, но не позволяла себе публично унизить кого-нибудь из них, указав при всех на ошибку – для этого она уединялась с партнером в перерыве.
Также я усвоила еще одну вещь: есть коллеги, с которыми, буквально, можно ходить в разведку, как это ни смешно звучит применительно к сфере зву-коизвлечения. Следом открывается простор для вариантов – ходить ли в нее с диктатором или советником? С тираном или ненавязчиво добивающимся нужного результата миротворцем? А если оба ведут к одной цели – научить чему-то новому и достичь необходимого результата? Какой дорогой, да и ходить ли вообще? Может, лучше запереться дома и играть в стол? Увы, в этой профессии, хоть и максимально удаленной от политического конформизма, иногда тоже приходится ступать в лужу соглашательства. Это я к тому, что играть случается и с такими партнерами, которые не дают пищи ни уму ни сердцу, принося только разочарование и обиду за музыку, исколотую, как восковая куколка, булавками на кухне доморощенного колдовства, которым подменяется сеанс высшей магии. И с теми, кто не дает себе труда обращаться с партнерами уважительно и корректно, полагая, что талант вне обсуждений – а значит, и вне поведенческих стереотипов. Ох уж мне эти гении.
Записанный концерт был показан по первой программе телевидения в перерыве между трансляциями заседаний ЦК КПСС – это был успех. Мы смотрели его у нашего соседа, директора рынка, которого вскоре посадили с конфискацией имущества за хищения в крупных размерах, но спустя год выпустили. Чудесный человек, и жена у него была милая.
Следствием показа стали многочисленные письма из школ и различных музыкальных учреждений, начинавшиеся, натурально, словами «Дорогая редакция». Далее варьировались просьбы: а) повторить концерт; б) прислать меня с выступлением в такие-то школы; в) выдать диплом, медаль, представить, наградить; г) предоставить мне возможность играть концерты по всей стране с целью радовать, облагораживать, показывать пример и т. д.
К тому моменту страна уже гордилась Евгением Кисиным, на подходе к славе были юные скрипачи Вадим Репин и Максим Венгеров, сочиняла стихи Ника Турбина. Начиналась вундеристерия. Одновременно с ней произрастали различные методики воспитания, грянул настоящий бум прогрессивной педагогики. Друг за другом штамповались передачи о выдающихся достижениях ребят, которых закаливали зимой в проруби, или с годовалого возраста сажали на шведскую стенку, или рожали в воде. Повсеместно родители искали следы гениальности в сыновьях и дочерях, ибо новое веяние гласило: нет бесталанных детей, есть бестолковое раскрытие их способностей. Наш тандем укладывался в своего рода соцзаказ, возникший непроизвольно, но набиравший обороты как главная задача пятилетки.
После расставания с Горностаевой, однако, надо было прикрепиться к следующему официальному педагогу: не могла же я, учась в ЦМШ, не иметь его вовсе. На сей раз выбор пал на Александра Мндоян-ца, ученика Беллы Давидович.
Молодой, симпатичный, с мягкими кошачьими повадками, бесконфликтный: таким я его запомнила. Нам даже удавалось иногда позаниматься! Было еще кое-что, отличавшее моего нового наставника от всех остальных: он жил в одном доме с Рихтером, на Большой Бронной, этажом ниже. Загадочным образом отсвет Рихтера падал и на Мндоянца. Однажды, когда я была у него на уроке, раздался звонок в дверь: живой Рихтер вошел с вопросом, нет ли у Александра нот, кажется, сонат Бетховена. Невозможно представить, чтобы их не было у Святослава Теофиловича – скорее всего, речь шла о каком-то специальном издании, возможно, надо было сверить редакции. Я остолбенела. Рихтер с раннего детства был моим кумиром, мы ходили на все его концерты, и после каждого их них я бегала за ним молчаливой собачонкой от сцены до артистической, просто чтобы побыть рядом.