Ко времени моего рождения отец с матерью прожили вместе около трех лет – в браке они не состояли.
Мама, хохотушка-красавица, моложе отца на четырнадцать лет, все происходящее воспринимала как открытие новой Вселенной.
Отец, всю жизнь пестующий в себе Пигмалиона, немедленно приступил к изготовлению очередной Галатеи. Он разработал для нее новый стиль, придумывал ей наряды и образы, дабы полностью устранить советский дух во всех представленных вариантах. Но главной задачей было вдохнуть в душу Галатеи жажду творчества и раскрыть для нее мир Серебряного века – Цветаева, Ахматова, Пастернак – плюс общий для диссидентов той поры набор: «Архипелаг Гулаг», Бродский et cetera.
Мама немедленно принялась писать стихи, обучаться игре на фортепиано, задумалась о карьере актрисы – словом, погрузилась в волшебный мир и задышала полной грудью. Но мечтания души невинной отец быстро пресек, заявив, что про актрису он и слышать ничего не желает: «Хватит с меня одной актрисы!» – его предыдущая жена Ольга, родившая дочь Машу, училась на курсах Аллы Тарасовой. Видимо, два деятеля кино, да еще с таким горячим темпераментом в одной семье уживаются редко.
Завершив эту гневную тираду многозначительной фразой: «И вообще, лучший университет – жизнь со мной!», отец лишил маму возможности мнить себя будущей Сарой Бернар. Что правильно – дома разыгрывался театр не хуже «Комеди Франсез». Живших в непосредственной близости с Московским художественным театром, Театром имени Пушкина, Консерваторией, Театром на Малой Бронной, старым Домом актера, который располагался на пересечении улицы Горького, ныне Тверской, и Страстного бульвара, родителей ежевечерне навещали актеры, музыканты, художники, поэты, композиторы. Избежать этого было невозможно – мимоходящие запросто стучали в окно с улицы и ступали на порог. Долгие споры, разговоры за полночь, чтение вслух стихов и прозы, вино.
Сами родители почти каждый день ходили в Консерваторию, почти никогда не покупая билетов. В то время концерты в Малом зале были бесплатные, а для прохода в Большой зал была своя система: надо было направиться в буфет, бывший в то время на первом этаже перед контролем, и провести там за пивом или лимонадом минут десять-пятнадцать. После этого билетерши, как правило, уходили домой, и путь наверх в зал был открыт. Благословенные времена!
Исключениями были концерты Рихтера и Гилель-са – на них билетерши пребывали до последнего. Но на эти концерты моему отцу выдавал контрамарки бессменный директор Большого зала Владимир Емельянович Захаров. Он служит там и сейчас и, надеюсь, не расстанется со своим кабинетом еще очень долго.
Начало моей жизни в утробе матери сопровождалось прогулками по Тверскому бульвару с собаками под нежным весенним солнцем. Наверно поэтому меня тянет туда, как преступника на место преступления, и, выбирая между разными вариантами, я всегда предпочитаю этот путь. Нет места в Москве, которое я любила бы больше.
Мама много слушала Баха, Моцарта и Шостаковича. В определенном смысле это на меня довольно сильно повлияло. Мне не под силу вычислить алгоритм пренатального формирования, но музыка Иоганна Себастьяна Баха на всю жизнь остается моей самой глубокой привязанностью. Безусловно, привязанность приросла знанием, пониманием (в меру способностей) и осознанным чувством, но интуитивное подсознательное все же срабатывает на уровне до-знания. Это – главное, и в череде моих увлечений в разные периоды тем или иным автором место Баха в моем личном пантеоне всегда остается неизменно выше ватерлинии, ниже которой протекают мои душевные пристрастия.
Очевидно, Моцарт попадался матери в руки в минуты сильных душевных или физических волнений, ибо далеко не все, им написанное, вызывает во мне позитивный эмоциональный отклик. При исполнении Моцарта я часто испытываю раздражение, особенно когда имею дело с двойным заказом – произведением, написанным им по поводу на скорую руку и предложенным мне для исполнения. Не испытываю ничего подобного, когда исполняю или слушаю его шедевры, будь они признаны таковыми единично мной или всем человечеством. Бывает, играешь трио или сонату, и на зубах поскрипывает от множественных самоповторов, не несущего никакой информации пустого набора нот, и вдруг – о, чудо! Божественные четыре такта, за которые не жаль расстаться с жизнью. Моцарт. Как часто слышишь: чтобы играть Моцарта, надо быть или неискушенным ребенком, либо просветленным стариком, достигшим вершин мудрости. Подожду, что ли.
А вот музыка Шостаковича всегда заставляла кожей ощущать органическое сродство. Как мне наивно кажется, отчасти оттого, что несколько месяцев до его смерти я все-таки уже была на земле в виде зародыша. Пусть ненадолго, но мы пересеклись. Как у Марины Цветаевой – «родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко». Часто, находясь под воздействием Шостаковича, я начинаю физически болеть, его музыка проходит сквозь меня, задевая все артерии, втекая в вены, отдается болью в висках и выворачивает внутренности. Неоднократно случалось, что, доиграв Вторую фортепианную или Альтовую (последнее сочинение Шостаковича) сонату, или какое-либо другое сочинение, я не могла уйти со сцены – подкашивались ноги, сводило руки и туман в глазах.
Такое музыкальное образование я получала до рождения. Сей факт должен был состояться по прогнозам матери 10 декабря. Обещала она это с июля. Утром десятого декабря мама зашла в Дом кино попрощаться с друзьями. «Как, ты же уже должна рожать?» – «Да я как раз туда и направляюсь!» Процесс моего рождения был засвидетельствован группой студентов-практикантов и свежеиспеченным доктором. В общем, аудитория была многочисленная, и, если развивать тему предопределенности, отсутствие страха перед сценой можно объяснить тем, что находиться под испытующими взглядами я приучена смолоду.
Чего не скажешь о маме – это ввело ее в некоторый ступор, и она опоздала к обещанному сроку. Впрочем, нечетные цифры открывают больший простор для фантазии, все в них не закольцовано и асимметрично, то есть аналогично человеческой природе и не может не вызывать доверия.
Музыку я впитывала до, во время и всегда после рождения. Она звучала в доме постоянно – отобранные отцом и матерью произведения. Первыми (а может, не первыми, но сохранившимися в памяти как первые) музыкальными фрагментами для меня стали «Вальс-Фантазия» Глинки и затертая пластинка с пьесой Невина «Венок из роз». Кто есть этот автор, я так до сих пор и не удосужилась выяснить – не хочется разрушать бесплотные детские воспоминания. Это было нечто прекрасное/возвышенное, а послушай я это сейчас, вполне вероятно, испытаю разочарование. Часто мы не выдерживаем столкновения с былой первой любовью, овеществленной или очеловеченной – не правда ли? Подвергать ревизии это немногое, подернутое паутиной, я не рискую – если, конечно, не преследую цели препарировать и низложить объекты давней страсти.
Велик соблазн остановиться на милых моему сердцу деталях: освоении азбуки под непосредственным контролем бабушки Анастасии или никогда более мне не встречавшемся способе приготовления яйца к завтраку, которым в совершенстве владел дедушка Владимир, или попытках матери петь колыбельные, что всегда оканчивалось трагически – я вставала на кровати и говорила: «Мама, умоляю, не пой!» Как я сейчас понимаю, связано это было с неидеальным маминым интонированием, вызывавшим во мне глубокое огорчение. Не знаю, служит ли это доказательством врожденного абсолютного слуха, но то, что это врожденный максимализм – более чем вероятно.
Или вот еще занятная деталь: я никак не могла усвоить, что такое деньги и для чего они нужны. Однажды мама отправила меня на рынок, располагавшийся во дворе нашего дома, выдав бумажный рубль и наказав купить пучок редиски и укроп. Спустившись, я выбрала продавца по своему вкусу, кареглазого брюнета, и изложила ему свои нужды. Получив искомое, я сбила его с толку вопросом: теперь мы с вами должны оторвать от рубля 50 копеек? Тут он стал мне объяснять про медную сдачу, но я и слышать не хотела – лишиться бумажного рубля, получив взамен груду мелочи, мне казалось недостойной махинацией. Так мы препирались до тех пор, пока обессиленный продавец не проявил свойственную его нации щедрость, подарив мне редиску и укроп.