— Это ты у нас рассказывал истории, а не я.
Он поднял глаза на Каликсто и вновь поразился отсутствию седины в его жгуче-черной шевелюре.
— В том-то все и дело: я хочу рассказывать истории, но уже не могу. У меня всегда был наготове целый мешок замечательных историй, а теперь он опустел. Я переписываю старые вещи, потому что мне ничего не приходит в голову. Я конченый человек. Ужасно, но это так: именно конченый. Никогда не думал, что старость такая штука. Ты ощущаешь себя старым?
— Иногда. И даже очень старым, — признался Каликсто. — И тогда я включаю мексиканскую музыку и вспоминаю, о чем всегда мечтал: о том, что, когда стану старым, поеду в Веракрус и заживу там. Это мне помогает.
— Почему в Веракрус?
— Это был первый город за пределами Кубы, где я побывал. Здесь я слушал мексиканскую музыку, а там мексиканцы слушают кубинскую, и женщины у них красивые, и с едой порядок. Но я знаю, что не поеду ни в какой Веракрус и помру здесь дряхлым стариком, так и не выпив больше ни одной рюмки.
— Ты никогда мне не рассказывал про Веракрус.
— Мы никогда с тобой не говорили о старости.
— Это правда, — признал он. — Но уехать в Веракрус никогда не поздно… Ладно, лучше я пойду спать.
— Ты хорошо спишь?
— Дерьмово. Но завтра я собираюсь писать. Хотя ничего не приходит в голову, я должен писать. Всё, пошел. Писательство — это мой Веракрус.
Он улыбнулся Каликсто и пожал ему руку. Потом поднялся на ноги, опершись на автомат, и вгляделся вглубь усадьбы. Ветерок утих, и установилась полная тишина.
— Отдай мне пушку, Эрнесто.
Каликсто тоже встал, использовав в качестве опоры сук от дерева. Хемингуэй обернулся:
— Нет.
— А если заявятся люди из полиции?
— Мы побеседуем с ними. Никто из-за этого не сядет за решетку, ты уж во всяком случае.
— Я хочу обойти всю усадьбу.
— Думаю, что не стоит. Тот, кто выронил здесь это, уже ретировался.
— На всякий случай, — настаивал Каликсто.
— Ну хорошо… Но тогда оставь мне револьвер, который тебе дала моя жена.
— Но, Эрнесто…
— Никаких «но», — сказал он, начиная сердиться. — Не бойся, за решетку никто из нас не угодит, за себя уж точно можешь не беспокоиться. Давай револьвер, я же сказал…
После секундного колебания Каликсто протянул ему оружие, держа его за дуло.
— Эрнесто… — возмущенно начал он, глядя, как хозяин засовывает револьвер за ремешок шортов.
— Завтра увидимся. Пошли, Черный.
Он медленно, старческой походкой начал подниматься по пологому склону, ведущему к дому. Черный Пес шел рядом, подлаживаясь под его шаг. Каликсто поглядел ему вслед и вернулся к воротам. Включил было приемник, но мрачные мысли мешали наслаждаться болеро Агустина Лары и ранчерами Хосе Альфредо Хименеса. Поэтому он выключил его и вслушался в ночную тишину, уже не ощущая на поясе приятной тяжести револьвера.
— Ну да, это был я, прекрасно все помню. В тот день мы виделись с Папой в последний раз.
Было еще свежо, хотя утро и выдалось совершенно безветренным. Местный паренек сообщил, что видел Руперто у речного причала, и, расспросив двух рыбаков, Конде наконец отыскал его под деревом: он сидел на камне с огромной незажженной сигарой во рту, прислонившись спиной к стволу и устремив взгляд на рощицу, раскинувшуюся на другом берегу реки. Если у них со Стриженым была разница в пятнадцать лет, то получалось, что ему под девяносто. Однако выглядел он гораздо моложе, то есть не таким старым, поправил себя Конде: этакий крепенький старичок восьмидесяти с лишним лет в плетеной шляпе, по всему видно — дорогой и привезенной откуда-то издалека.
Поздоровавшись, Конде сказал, что ему необходимо поговорить.
— Хотите взять у меня интервью? — угрюмо осведомился старик, не вынимая сигары изо рта.
— Нет, просто немного поговорить с вами.
— Точно? — Теперь он поглядывал на Конде не только угрюмо, но и с опаской.
— Точно. Вы же видите, у меня ничего с собой нет… Просто я хочу выяснить, действительно ли со мной много лет назад приключилась эта история или же все это лишь плод моего воображения. — И он рассказал, что помнил о том дне: как Хемингуэй сошел на берег с «Пилар» в Кохимарской бухте и как он прощался с человеком, которым, по всей видимости, был не кто иной, как Руперто.
— Он заявился ко мне в середине дня, без предупреждения, и я сразу обратил внимание, что он какой-то странный, но поскольку я его давно знал, то никаких вопросов не стал задавать, мы просто поздоровались, и он сказал, чтобы я собирался, потому что мы выходим в море.
«Лески и наживку брать?» — спросил я его.
«Нет, Руперт, мы просто покатаемся».
— Он всегда называл меня Рупертом, а я его — Папой.
Старик поднял руку и указал вдаль:
— Вон там стояла на якоре «Пилар».
Конде посмотрел в ту сторону и увидел море, реку и несколько ветхих рыбацких суденышек.
— Когда это было, Руперто?
— Двадцать четвертого июля шестидесятого года. Я запомнил дату, потому что на следующий день он улетел и больше уже не возвращался.
— Он знал, что уже не вернется?
— По-моему, знал. По крайней мере, это можно было понять из его слов.
«Похоже, что мне крышка, парень, и этого уже не поправить, — сказал Хемингуэй. — Я боюсь того, что меня ждет».
«А что случилось, Папа?»
«Врачи против, но я все же поеду в Испанию. Мне нужно непременно снова побывать на корриде, чтобы закончить книгу. Потом меня положат в больницу. А после не знаю, что со мной станет…»
«Больница — это еще не конец».
«Смотря для кого, Руперт. Для меня это именно так».
«А ты что, плохо себя чувствуешь?»
«Не притворяйся, Руперт. Или ты ослеп? Разве ты не видишь, как я ослаб и за несколько лет превратился в дряхлого старика?»
«Мы с тобой оба уже старые».
«Но я старее». И он улыбнулся, но улыбка вышла невеселой.
«Не стоит так уж прислушиваться к врачам. Феррер галисиец, а все галисийцы олухи. Поэтому почти все они идут в рыбаки. — Мы оба рассмеялись, на сей раз от души. — А когда ты вылечишься, вернешься сюда?»
«Ну конечно. А если не вылечусь, то распоряжусь, чтобы это суденышко стало твоим. Тебе тогда передадут документы о том, что это твоя собственность. Единственное условие — это чтобы ты не продавал катер, пока тебе будет на что прокормиться. Ну, а если уж совсем припечет, тогда, конечно, продавай не задумываясь».
«Мне ничего не нужно, Папа».
«А вот мне кое-что нужно. Мне нужно, чтобы капитаном этого судна был ты, и никто иной».
«Ну, коли так, тогда ладно».
«Спасибо, Руперт».
— Он всегда рассказывал вам о своих делах? — спросил Конде.
— Иногда бывало.
— А говорил он когда-нибудь о том, что у него неприятности из-за ФБР?
— Что-то не припоминаю. Хотя… Он здорово обозлился на них, когда они приостановили наши поиски немецких подлодок в сорок втором году. Приказ об этом пришел с самого верха. Вот, пожалуй, и все.
— А что еще произошло в тот день?
— Мы вышли в открытое море, заглушили мотор в том месте, где он любил рыбачить, и поплыли по течению. Папа сидел на корме и смотрел на море. Вот тогда-то он и сказал мне, что ему крышка и что он боится. Мне стало немного не по себе, потому что Папа был не робкого десятка. Это уж точно. Примерно через час он велел возвращаться в Кохимар, и я заметил, что глаза у него совсем красные. Тут уж я не на шутку перепугался. Я и представить не мог, чтобы такой человек, как он, вдруг расплакался.
«Не обращай внимания, это от волнения. Вспомнилось, как замечательно мы проводили здесь время: ловили рыбу, выпивали… Это место тридцать лет назад открыл мне Джо Рассел».
— Когда мы вернулись в Кохимар, произошло то, что вы видели: мы бросили якорь, он сошел на берег, и мы обнялись, — сказал Руперто.
«Береги себя, Руперт».
«Возвращайся поскорее, Папа. Здешнее море кишмя кишит рыбой…»
— Вы удивились, когда он застрелился? — спросил Конде, глядя в глаза старому рыбаку.
— Не очень. Он уже не был прежним Папой и, похоже, не нравился самому себе.
Конде улыбнулся, услышав вывод Руперто. Он много чего слышал и читал о конце писателя, но, пожалуй, никто не выразился глубже и точнее, чем этот старый рыбак. И тут он понял, что хотя каждый день узнает что-то новое о Хемингуэе и его тревогах, тем не менее все пути, способные привести к желанной истине, по-прежнему перекрыты. Благодарность Руперто ничем не поколебать, так же как и признательность Стриженого, ловко скрывающего свою любовь к хозяину за утверждениями о том, что он был сукин сын, однако же этот «сукин сын» хорошо ему платил, обучил читать и писать и оставил целое состояние в виде бойцовых петухов. Неудивительно, что эти два человека чувствовали себя обязанными ему.