— Привет, сержант, у нас что завтра вечером — солдатская утеха? — спросил он.
Солдатской утехой называли уборку казарм.
— Уборка всегда вечером в пятницу? — спросил я.
— Да, — сказал он и, озадачив меня, добавил: — В том-то и штука.
— Раз так, значит, и в эту пятницу будет уборка.
Он отвернулся, и я услышал, как он что-то бурчит себе под нос. Плечи его задергались, и я подумал: уж не плачет ли он.
— Как тебя зовут? — спросил я.
Он обернулся — и ничуть он не плакал. Его карие, в зеленых крапушках глаза, продолговатые, узкие, поблескивали, как рыбья чешуя на солнце. Он подошел поближе, присел на край стола. Протянул мне руку.
— Шелдон, — сказал он.
— А ну встать, Шелдон!
Он встал, сказал:
— Шелдон Гроссбарт. — И улыбнулся: сумел-таки сбить меня на фамильярность.
— Ты не хочешь убирать казармы в пятницу вечером, Гроссбарт, так надо понимать? — спросил я. — Может, ты считаешь, нам не следует устраивать уборки? Может, нам нанять горничную? — Такого тона я от себя не ожидал. Я говорил — и сам это сознавал, — как завзятый ротный старшина.
— Нет, сержант, — он посерьезнел, однако серьезность выразилась лишь в том, что он стер с лица улыбку. — Вот только уборки всегда назначают на вечер пятницы, можно подумать, другого времени нет.
Он снова приопустился на край стола — не то чтобы сидел, но и не то чтобы стоял. Посмотрел на меня — его крапчатые глаза сверкали, затем сделал какой-то жест. Еле заметный — повернул кисть туда-сюда, — и тем не менее сумел обозначить, что мы с ним пуп земли и существенны лишь наши с ним дела. Дал понять, что и в нас самих существенны лишь наши сердца, а все остальное не важно.
— Сержант Тёрстон — это одно, — зашептал он, поглядев на спящего квартирмейстера, — а с вами, нам думалось, все пойдет по-другому.
— Нам?
— Евреям нашей роты.
— Это почему еще? — Я повысил голос. — Что ты имеешь в виду?
Рассердился я из-за «Шелдона» или из-за чего-то еще, я пока не понял, но точно рассердился.
— Мы вот подумали, вы же Маркс, ну как Карл Маркс. Как братья Маркс[56]. Все эти типы, они Марксы. Ваша фамилия, сержант, ведь так же пишется?
— Да.
— Фишбейн сказал… — Он запнулся. — Я что хочу сказать, сержант… — Его лицо, шея побагровели, губы шевелились, но не издавали ни звука. Он вмиг встал по стойке «смирно», поглядел мне в глаза. Похоже, вдруг понял, что от меня, как и от Тёрстона, толку не будет: я исповедую не его веру, а ту же, что и Тёрстон. В этом он ошибся, но поправить его мне не захотелось. Проще говоря, он мне не понравился.
Я ничего не сказал, лишь ответил взглядом на взгляд, и он переменил тон.
— Видите ли, сержант, — растолковывал он, — в пятницу евреи по вечерам ходят на службу.
— А что, сержант Тёрстон сказал, что в дни уборки на службу ходить нельзя?
— Да нет.
— Он что, сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?
— Нет, сержант.
— Так сказал он или не сказал, чтобы вы оставались в казарме и драили полы?
— Не в том дело, сержант. Заковыка в другом: парни из нашей казармы, — он подался ко мне, — они считают, что мы отлыниваем. А мы вовсе не отлыниваем. В пятницу евреи по вечерам ходят на службу. Так положено.
— Ну и ходите себе.
— А другие солдаты, они насмехаются. Не имеют они такого права.
— Армии, Гроссбарт, это не касается. Это ваше личное дело, вам его и решать.
— Но это же несправедливо.
Я поднялся — хотел уйти.
— Ничем не могу вам помочь, — сказал я.
Гроссбарт стоял как вкопанный — загораживал дорогу.
— Но это же вопрос веры, сэр.
— Сержант, — сказал я.
— То есть сержант, — только что не рявкнул он.
— Послушай, сходи к капеллану. Тебе нужно поговорить с капитаном Барреттом. Я попрошу, чтобы он тебя принял.
— Нет, нет. Я вовсе не хочу затевать заваруху. Ведь чуть что, они кричат, что мы — смутьяны. Я хочу одного — чтобы мои права соблюдались.
— Какого черта, Гроссбарт, кончай скулить. Никто на твои права не посягает. Хочешь — оставайся драить полы, хочешь — иди в синагогу.
Он снова расплылся в улыбке. В уголках его губ заблестела слюна.
— Вы хотите сказать — в церковь, сержант?
— Я хочу сказать — в синагогу, Гроссбарт.
Я обогнул его и вышел из канцелярии. Неподалеку раздавался хруст — часовой печатал шаг по гравию. Вдали за освещенными окнами казарм парни в майках и спецодежде, сидя на койках, чистили винтовки. Внезапно за моей спиной послышался шорох. Я обернулся и увидел, как Гроссбарт — его темный силуэт вырисовывался в сумерках — бежит в казарму, торопится рассказать своим еврейским корешам, что они не ошиблись: я так же, как Карл, как Харпо, был из ихних.
* * *