— Рад познакомиться. Ты откуда? Из Бронкса? И я оттуда. Знаешь того-этого? А этого-того? И я их знаю. Ты из отдела комплектования? Ну да?
Слушай, а нас и вправду отправят на восток? А ты не мог бы помочь? Изменить приказ? Схитрить, смухлевать, соврать? Нам, сам понимаешь, надо помогать друг другу. Вот если бы евреи в Германии…
К телефону подошел Боб Райт.
— Как дела, Нат? Не повредил рабочую руку?
— Да нет. Боб, слушай, не в службу, а в дружбу, сделай одолжение. — Я сознавал, что говорю точь-в-точь как Гроссбарт, и оттого к осуществлению своего плана приступил неожиданно легко.
— Ты не поверишь, Боб, но есть тут один парень, его направляют в Монмут[66], а он туда не хочет. У него в Европе убили брата, и он просто рвется на Тихий океан. Говорит, будет чувствовать себя трусом, если застрянет в Штатах. Слушай, Боб, нельзя ли как-нибудь ему помочь? Направить в Монмут вместо него кого-нибудь другого?
— Кого? — Райт насторожился.
— Кого угодно. Да хоть первого же по алфавиту. Мне все равно. Но этот парень просит: нельзя ли что-то сделать.
— Как его зовут?
— Гроссбарт, Шелдон.
Райт промолчал.
— Ну да, — сказал я. — Парнишка — еврей, вот я и решил ему помочь. Ну, ты понимаешь.
— Наверное, я смогу ему помочь, — сказал наконец Райт. — Майор уже которую неделю не кажет к нам носа. Временно прикомандирован к площадке для гольфа. Попытаюсь, Нат, но больше ничего обещать не могу.
— Буду очень тебе благодарен, Боб. До воскресенья, — и — весь в поту — повесил трубку.
На следующий день вышел исправленный приказ. Гальперн, Гарди, Глиницки, Громке, Гроссбарт, Гуцва, Филиповиц, Фишбейн, Фьюзелли… А рядового Харли Алтона — везет же людям! — направили в форт в Монмуте (штат Нью-Джерси), куда, Бог весть почему, затребовался рядовой, прошедший пехотную подготовку.
После ужина я вернулся в канцелярию — уточнить, кому и когда нести дежурство. Гроссбарт поджидал меня. Он заговорил первым:
— Сукин сын, вот вы кто!
Я сел за стол и под его испепеляющим взглядом принялся вносить изменения в список.
— Что я вам плохого сделал? — разорялся он. — А моя семья? Вас что, убыло бы, если бы я служил неподалеку от отца — кто знает, сколько ему осталось жить?
— Это почему же?
— Сердце, — сказал Гроссбарт. — Мало на его долю бед выпало, так вы добавить решили. Будь проклят тот день, Маркс, когда я с вами познакомился! Шульман мне рассказал, что вы сделали. Вашему антисемитизму нет пределов. Сколько мы от вас здесь натерпелись, а вам все мало. Вы еще по телефону каверзы строите! Хотите меня извести, вот что!
Я сделал несколько пометок в списке и встал — хотел уйти.
— Всего доброго, Гроссбарт.
— Ну нет, вы должны просить у меня прощения. — Гроссбарт встал у меня на дороге.
— Шелдон, напротив это ты должен просить у меня прощения.
Он вызверился на меня:
— У вас?
— У меня, я так думаю, что и у меня. Но прежде всего у Фишбейна и Гальперна.
— Валяйте, передергивайте. Ни у кого я не должен просить прощения. Я сделал для них все, что мог. А теперь — я так считаю — имею право и о себе подумать.
— Мы, Шелдон, должны думать друг о друге. Ты сам так сказал.
— Значит, по-вашему, вы думали обо мне?
— Нет. Обо всех нас.
Я оттолкнул его и пошел к двери. Слышал, как он яростно сопит за моей спиной — с таким звуком вырывается пар из мощного двигателя.
— С тобой ничего не случится, — сказал я уже от двери.
И подумал, что и с Фишбейном, и с Гальперном тоже, даже и на Тихом океане, до тех пор, пока Гроссбарт сумеет употреблять тряпичную натуру одного и одухотворенную отрешенность другого себе на пользу.
Я постоял около канцелярии — слушал, как за дверью плачет Гроссбарт. Видел, как за освещенными окнами казарм парни в майках, сидя на койках, обсуждают, куда их направят: они вот уже два дня кряду только о том и говорили. Пряча тревогу, они начищали ботинки, надраивали бляхи на ремнях, приводили в порядок исподнее, старались, как могли, смириться со своей участью. У меня за спиной глотал рыдания Гроссбарт — смиряясь со своей участью. И тогда, как ни тянуло меня вернуться в караулку, — просить у Гроссбарта прощения за мою нетерпимость, я смирился со своей.
ЭПШТЕЙН
Майкл — он приехал погостить на субботу-воскресенье — переночует на одной из двух кроватей в комнате Герби, где на стенах по-прежнему висели фотографии бейсболистов. Лу Эпштейн с женой разместятся в спальне, на кровати стоящей наискось к стене. Спальня его дочери Шейлы пустует: она с женихом, исполнителем народных песен, ушла на собрание. В углу ее комнаты покачивается на заду игрушечный медвежонок, к его левому уху пришпилен значок «Голосуйте за социалистов»; на книжных полках, где прежде пылились тома Луизы Мэй Олкотт[67], ныне сочинения Говарда Фаста[68]. Дом затих. Свет горит лишь на первом этаже, в столовой, там мерцают субботние свечи в высоких золоченых подсвечниках, колыхается в стакане язычок пламени поминальной свечи Герби.