— Кофе в гостиной, сэр? — спросила официантка.
— Нет, благодарю, — ответил я.
Закурив сигарету, я пошел посмотреть в телефонной книге адрес издателя моего отца. Я нашел его довольно легко. «Джон Торренс лимитед», Лоуэр-Бедфорд-стрит. Сам Торренс умер, но я помнил его партнера, Эрнеста Грея, высокого и худого. Он обычно приезжал к нам домой и оставался. Он меня вспомнит. Интересно, что именно рассказали мои родители после того, как я сбежал из дому? Сказали правду или сочинили какую-нибудь историю о том, что я уехал за границу? Грей приезжал два раза в год, а еще отец, конечно, всегда виделся с ним, когда бывал в Лондоне, чтобы поприсутствовать на каком-нибудь обеде или прочитать лекцию. Я не стану писать длинное письмо — просто попрошу уделить мне время для беседы, упомянув свою книгу. Я нашел ручку и бумагу в гостиной.
«Дорогой мистер Грей, — писал я. — Вы удивитесь, получив от меня это письмо. Я почти два года был за границей. Я был бы весьма признателен, если бы Вы смогли как-нибудь уделить мне время для беседы. Дело в том, что я написал книгу, а также пьесу, и мне бы очень хотелось узнать Ваше мнение и посоветоваться с Вами. Я пробуду здесь всю неделю. Надеюсь вскоре получить от Вас ответ».
Не слишком ли холодно написано? Я совсем не умел писать письма.
Я отправил его. Грей или одна из его секретарш вскроют конверт утром. Теперь, по-видимому, оставалось только ждать. Я поднялся к себе в комнату, несколько утомленный и подавленный.
Я все время думал о том, что сейчас делает Хеста.
Я никогда особенно хорошо не знал Лондона. Иногда мы приезжали сюда с матерью на несколько дней. Обычно мы останавливались в отеле «Лэнгем». Она брала меня с собой за покупками. Помню, как мы ходили в «Шулбред» и «Питер Робинсон», а за примерное поведение меня угощали мороженым в «Гантер».
Когда я стал старше, меня водили в театр на утренники, в первый ряд бельэтажа, а вечером — на скучные званые обеды, которые длились бесконечно долго. В таких случаях мне приходилось переодеваться в очень неудобный костюм и сопровождать маму к их с отцом друзьям. Я не произносил там ни слова и мрачно сидел в кресле; в ушах у меня звенело, и на нервной почве я очень неважно управлялся с ножами и вилками. Я испытывал легкое чувство стыда, поскольку из-за своего юного возраста мне приходилось покидать столовую вместе с дамами. Наверху, в гостиной, я тоже был лишним, так что неловко подходил к книжному шкафу, притворяясь, что изучаю переплеты томов. До меня доносился голос моей матери, которая шепотом сообщала хозяйке дома: «Да, Ричард очень много читает».
Меня оставляли в покое; в один прекрасный день Ричард тоже будет писать, предполагали они. Как будет мило, если он унаследовал частицу гения своего отца! Они даже не подозревали, что ряды книг ничего не значили для этого мальчика с серьезным лицом, который стоял к ним спиной, и что он мечтал вырваться из этой спокойной атмосферы, оказаться где-нибудь подальше от этих обрывков серьезных разговоров — где угодно, на улицах Лондона, с другими мужчинами и женщинами, и делать странные вещи, о которых никогда не узнают в этой гостиной.
Кроме этих воспоминаний о Лондоне у меня были и другие: о том, как я голодал и мучился, был беден и одинок, как в голове у меня стучали черные мысли и как я пришел на мост над рекой и, перегнувшись через парапет, вглядывался в холодную серую воду, и мне на плечо легла рука, а в ушах зазвучал голос.
Эти воспоминания все еще жили во мне, как весть надежды и отзвук красоты, но они доставляли боль из-за этой красоты. Мне не хотелось думать — о грязноватом ресторанчике со столиком в углу, об извилистых улицах, о шуме уличного движения, о зове приключения за потаенной стеной, о внезапно показавшемся корабле на якоре среди огней нижней части Пула. Это был другой Лондон, принадлежавший иному времени. Теперь я был писателем, у которого имелось дело к известному издателю, и я жил один в отеле, а наверху в чемодане была надежно спрятана моя рукопись, и в Париже меня ждала женщина. Жизнь была очень серьезна, жизнь была очень нормальна. Я не бродил по улицам, засунув руки в карманы, я сидел за ленчем в Сити, передо мной был номер «Спектейтора»,[31] прислоненный к стакану, и я обводил комнату взглядом, изучая лица. Однажды вечером я сходил на русскую пьесу. «Это чудесно», — решил я. Чудесно-то чудесно, но на самом деле я был не вполне уверен в этом и не знал, уж не смеется ли надо мной драматург исподтишка.