— Достаньте из моего правого кармана несколько кусочков сахара и поманите ее, она подойдет к вам; я охотно откажусь для вас от удовольствия кормить ее лакомствами. Она ужасно любит сахар, и с его помощью вы ее приучите подходить к вам, узнавать вас.
— Когда она была женщиной, она совсем не любила сластей, — с грустью заметил Филипп.
Держа между большим и указательным пальцем кусочек сахара, полковник повертел его перед Стефани, и она, испустив свой пронзительный возглас, устремилась к нему. Но снова остановилась под действием инстинктивного страха, который он внушал ей. Она то поглядывала на сахар, то отворачивала голову, как несчастный пес, которому хозяин не позволяет притронуться к еде, пока не будет названа одна из последних, произнесенных с нарочитой медлительностью, букв алфавита. В конце концов страсть к лакомству пересилила страх, Стефани бросилась к Филиппу, боязливо протянув свою прекрасную загорелую руку, чтобы схватить добычу, коснулась пальцев своего возлюбленного, вырвала сахар и скрылась среди деревьев. Эта ужасная сцена окончательно сразила полковника, он разрыдался и убежал в гостиную.
— Неужели в любви меньше сил, чем в дружбе? — сказал ему г-н Фанжа. — Я не теряю надежды, барон. Моя бедная племянница была раньше в гораздо более плачевном состоянии, чем теперь.
— Не может быть! — воскликнул Филипп.
— Она ходила нагой, — отвечал врач.
Полковник побледнел и с ужасом отшатнулся; его бледность показалась врачу подозрительной; он подошел к Филиппу, чтобы пощупать пульс, и, обнаружив у него жестокую лихорадку, заставил его лечь в постель и дал ему небольшую дозу опиума, чтобы вызвать благодетельный сон.
Прошло около недели; за это время барон де Сюси нередко переживал приступы смертельного отчаяния; вскоре у него не стало больше слез. Душа его была потрясена; не имея сил привыкнуть к зрелищу безумия графини, он примирился, так сказать, с этим ужасным положением вещей и обрел кое-какое утешение в своем горе. Самоотверженность его не знала границ. Он нашел в себе мужество приручить Стефани при помощи лакомств; он с такой обдуманной заботливостью давал ей эти сласти, так хорошо умел закрепить те скромные победы, которые достигал над инстинктом своей возлюбленной — последним проблеском разума, — что ему удалось сделать ее более ручной, чем прежде. Каждое утро полковник спускался в парк, и если он, несмотря на долгие поиски, не находил графини ни на дереве, на ветвях которого она могла покачиваться, ни в каком-либо уголке, куда она могла забиться, чтобы поиграть с птицей, ни на какой-нибудь крыше, он принимался насвистывать популярную когда-то арию «Как в Сирию собрался» — с ней было связано воспоминание об одном из эпизодов их любви. И Стефани тотчас же прибегала с легкостью молодой серны. Она так привыкла к полковнику, что больше не боялась его; вскоре она уже усаживалась к нему на колени и обнимала его своей тонкой беспокойной рукой. В этой столь милой сердцу любовников позе полковник давал лакомке-графине немного сластей. Съевши их, Стефани обыскивала нередко карманы своего возлюбленного механически-проворными, точно у обезьяны, движениями. Убедившись в том, что ничего больше нет, она поглядывала на Филиппа ясным взором, в котором не было ни благодарности, ни мысли; затем она принималась с ним играть, пыталась стащить с него сапог, чтобы рассмотреть его ногу, рвала его перчатки, надевала шляпу; зато позволяла ему погладить свои волосы, обнять ее и равнодушно принимала его горячие поцелуи; она молча глядела на него, когда он плакал. Она хорошо различала «Как в Сирию собрался», но заставить ее произнести ее собственное имя — Стефани — ему не удавалось. В этих бесплодных попытках Филиппа поддерживала никогда не оставлявшая его надежда.
Если ясным осенним утром он заставал графиню спокойно сидящей на скамье под пожелтевшим тополем, несчастный любовник ложился у ее ног и глядел ей в глаза, надеясь обнаружить в ее взоре хоть малейший признак рассудка. Иногда он обманывал себя, и ему казалось, что ее неподвижный, остановившийся взгляд оживает, смягчается, становится вновь выразительным. Он вскрикивал: «Стефани! Стефани! Ты слышишь, видишь меня?» Но для нее это было просто звуком, таким же, как шум ветра в деревьях, как мычание коровы, на спину которой она взбиралась; и полковник в отчаянии, вечно обновляющемся отчаянии, ломал себе руки. Время шло, и все эти тщетные попытки лишь увеличивали его страдания. Однажды ясным вечером в тишине и спокойствии этого затерянного среди полей уголка г-н Фанжа издали увидел, как барон заряжает пистолет. Старый врач понял, что Филипп утратил всякую надежду; он почувствовал, как вся его кровь прилила к сердцу, и если справился с охватившей его дурнотой, то потому лишь, что предпочитал видеть свою племянницу хоть и безумной, но живой, а не мертвой. Он бросился к Филиппу.