Вот ведь глубокий дефект, уже и не бред, а разорванная речь, но еще видны остатки личности — симпатичной личности. Но словоизвержение это может продолжаться бесконечно.
— Ну хорошо, хорошо, Ирина Федоровна, все-таки нужно вам погулять. Давайте договоримся: я сейчас здесь обойду и пойду в сад — и вы со мной.
— С вами, Виталий Сергеевич, хоть на край света. Я с сумасшедшими бабами не хожу. А когда я учила анатомию, я нашла мышцы в мозгу, от которых он напрягается, когда очень думаешь…
— Потом, Ирина Федоровна, потом!
Виталий поспешно отошел к кровати в коридоре, где лежала старушка Клюева. Лежала целыми днями, ни о чем не просила.
— Как вы себя чувствуете, Валентина Кузьминична?
— А хорошо.
— Кашляете?
— А кашляю. Все время кашляю.
— Вот видите, а говорите, хорошо. Ну, а почему попали к нам, не вспомнили?
— А нет, не вспомнила.
— И не интересно знать?
— А нет, чего интересного.
— А где родились, помните?
— Не-а.
— А в каком году?
— А не помню. Давно-о!
— Дома вы о чем-то сами с собой разговаривали. О чем, не помните? И с кем? Голос слышали?
— И не знаю такого.
Так можно было спрашивать о чем угодно. Терапевту ее нужно показать, вот что!
В дверях надзорки — вернее, в дверном проеме, потому что настоящих дверей нет ни в одной палате: не полагается, и только вход в инсулиновую занавешен простыней — сидела Маргарита Львовна; ногой она упиралась в противоположный косяк, так что получался как бы шлагбаум. Рядом с Маргаритой Львовной сидела Меньшикова. Старые врачи рассказывали, что когда-то Меньшикова была красавицей — во что легко было поверить, потому что и сейчас ее лицо оставалось приятным: смуглая, черноволосая, со слегка раскосыми глазами — похожа на узбечку. Больна она уже лет двадцать, а последнее ее поступление так растянулось, что она безвыходно в больнице года три. Состояние все время колеблется, в последнее время немного улучшилось. Виталий вывел ее из надзорки — и вот она сама уселась при входе: плохой признак — значит, снова там окажется.
При приближении Виталия Маргарита Львовна поднялась. Вид у нее все еще был оскорбленный.
— Новая больная поступила, Виталий Сергеевич. Ввели ей аминазин, как вы назначили. Устроила тут нам гастроль. Сейчас спит.
Виталий заглянул: Вера Сахарова спала, укутанная простынями, остальные его больные с надзором ушли гулять — делать в надзорке было нечего.
— Теперь уже раскутайте ее.
— Вы не видели, Виталий Сергеевич, какую она выдала гастроль! Доре Никифоровне ногой в живот! Меня поцарапала.
— Сочувствую, Маргарита Львовна, и охотно верю. И все-таки распеленайте. Она будет спокойнее.
— Если вы приказываете.
— Вот именно: приказываю. Когда вы поймете, что больных не наказывают! Их лечат.
Утреннее раздражение не прошло, оказывается. Маргарита Львовна промолчала, но вид ее сделался еще более оскорбленным. Ну и пусть. Виталий обратился к Меньшиковой:
— А вы зачем здесь сидите, Галина Дмитриевна? Как будто боитесь чего-то: жметесь к сестре. Шли бы гулять.
— Нравится мне, вот и сижу. А вы только ходите и всюду подсматриваете.
— Все из первой палаты стремятся, а вы как будто снова сюда хотите. Как вам на новом месте? Как соседи показались?
— Подозрительные они. Особенно та, что справа.
— Что же они вам могут сделать?
— Что-нибудь могут. Возьмут да и зарежут ночью.
Да, вот и вывел из надзорки. Все сначала.
— Выпишите меня, Виталий Сергеевич!
— Как же вас выписать, если вы и тут боитесь кого-то?
— А я дома в комнате запрусь и никого пускать не буду! И на улицу не выйду!
— Какой же смысл выписываться, если дома запретесь?
— А все равно домой хочется!
— Вылечиться надо сначала.
Дежурная фраза! Как будто Виталий хоть на йоту верит, что Меньшикова на двадцать первом году болезни может вылечиться?
— А если не вылечусь? Что ж, что больная? Больной тоже домой хочется! Может, еще больше, чем здоровой!
Бывает: бредовая, дефектная — и вдруг так пронзительно! Виталий отошел молча.