Рудакова. А как бы мы узнали, если бы что и приключилось? В поезде что — телефон есть, телеграф?.. И по радио ничего, кроме — «прибывает, отправляется»… Что мы можем знать?
Щипалина. Нет, вы что-то знаете и боитесь проговориться!
Донцова. Вчера, после разговора в министерстве, давление опять подскочило, я даже хотела его в кардиологический центр подвезти, показать кому-нибудь из светил, я нашла бы связи, да разве его уговоришь!
Рудакова. А ты бы его хоть силком заставила, по рукам-ногам связала!
Донцова. Полегчало ему. Теперь-то уж все позади… То есть впереди — Москва, новый театр, настоящая работа, ему это лучше любой клиники!
Рудакова. Собрать в одном купе нос к носу три жены, и это, не считая Нины! Террариум, точно, любой здоровый мужик от одной этой автобиографии и тот давно бы дуба дал, а он… И самое смешное, самое ненормальное — все четыре окончательно чокнутые, готовы за ним ехать хоть в пекло, хоть к черту на рога… А — за что, положа руку на сердце?! Какое такое счастье нам — на блюдечке?.. Да и сам-то — лысый, как моя коленка, радикулит пополам скрутил, не говоря уж, что всю жизнь был на полголовы ниже любой из нас6 подушечки себе в ботинки подкладывал, а вот поди ж ты…
Щипалина (тревожась все больше.) Ты так говоришь, будто…
Рудакова (сдерживая слезы.) Да не о нем я, дурочка, о себе…
Донцова. Как вернется — в Кисловодск или еще куда-нибудь, в хороший санаторий… Да нет, его Москва встряхнет, поставит на ноги!
Гаранина (ей). Вот ты меня как-то спросила, зачем это, я всю жизнь за ним — из города в город…
Донцова. Сдуру, простите меня.
Гаранина. И я тебе ответила — не судьба. Неправда. Вот именно, что — судьба. И ни о чем не жалею. И если бы опять все сызнова, ничего бы не переменила. Разве что того времени страшного, того собрания чтоб не было… Или хотя бы забыть о нем…
Рудакова. Какого собрания? О чем ты?
Гаранина. Нет, и того не хотела бы. Забыть — простить, а я не хочу прощать. Больно, жжет, а — не прощу, нет. А потому за ним, за Левой, как нитка за иголкой, что — ломан, битый-перебитый, живого места нет, а жил не собою, не для себя. Театр для него — как свечка, перебитыми ладонями заслонял ее от ветра, чтоб не задуло. Пусть ему самому не светила, не грела, но — теплилась, не гасла, глядишь, кто-то другой от нее костер разожжет… Или взойдет, как он на костер. Отступал, оступался, грешил, старался в ногу, как все шагать, а свечку эту все равно ладонями заслонял. Всю жизнь на чемоданах, на перекладных, вечный странник, а театр для него — как последняя вода в пустыне, которой он только и хотел, чтоб с кем-нибудь поделиться, чью-то жажду утолить. Он не жертва, Левушка Лукомский, нет! Он — верил! А что не успел, не победил — не он, так другие, не мы, так еще кто-нибудь… (Слезы не дают ей говорить.) Счастье — оно ведь не всегда веселое…
Щипалина. Но дальше-то?.. Дальше-то что??!
Гаранина (помолчала). «Дальше — тишина»…
Донцова. А это вы к чему?..
Гаранина. Шекспир.
Рудакова. Ты еще скажи «весь мир — театр», так мы и это уже слышали, ничем нас не удивишь…
Щипалина (лихорадочно роется в своей сумке, достала из нее тетрадку с ролью). Зачем, зачем он перед самыми гастролями именно эту пьесу выбрал?!
Рудакова. Это про четырех-то актрис?..
Гаранина. А чтоб мы ее разыграли напоследок… Кроме нас — кто же?.. (Помолчала.) И опять — роли учить, репетиции, премьеры, провалы, слезы, аплодисменты…
Рудакова. Глуповатая, что ни говори, пьеса, пьеса — забились вчетвером в купе, говорят невесть о чем, перескакивают с одного на другое… Что тут играть?!
Щипалина. А что он еще написал, этот, как его… (Заглядывает в тетрадку.)
Рудакова (ей). Ну ты даешь, беспамятная!
Щипалина (она очень возбуждена). Нет, я что-то слышала… А может, и играла, у меня плохая память на авторов. Но что он хотел этим сказать? Вообще?.. Идея в чем?
Рудакова. Ну не нашего это ума дело. Придет Лев Никитыч, все объяснит, разделает под орех…
Донцова. Может быть, тут все дело, как водится, в подтексте?
Рудакова. Какие еще подтексты! У них же все наружу, артистки, что на уме, то и на языке.
Гаранина. Ты же говорила — хочешь саму себя сыграть, вот тебе и случай.