После смерти отца мы с матерью несколько задержались в Париже, где нас и застала мировая война. Домой мы вернулись в сорок шестом году на волне эмигрантского патриотизма. Наверное, мы, как и большинство новоприбывших кроликов, отправилось бы по городам и весям родины с режимным ограничением в паспорте, если бы нас с братом не усыновил старинный друг отца, известный искусствовед, заведовавший в то время ломбардом передвижников, то-бишь Третьяковской галереей. Благоверный братец мой быстро приспособился к новой обстановке, шаркал ножкой, носил благодетелям на подпись дневник с пятерками, активно участвовал в общественной жизни, упорно карабкался по лестнице успеха к хлебным вершинам официального признания, а я, тем временем, пустился по иной стезе за другими радостями. На большой дороге богемной вольницы я вскоре накоротке сошелся с двумя мушкетерами подпольного искусства, бескорыстными жрецами муз и любителями насыщенно провести время. Где вы, золотые денечки моей бурной юности, розовая пора надежд и упований, весенний взлет пылкого воображения! Как мы жили тогда, как было хорошо нам втроем, какие перспективы манили нас в голубые дали! Пиры на Олимпе и Афинские ночи меркнут в сравнении с нашими резвыми игрищами на лужайке. Финансировал предприятие Эрик, самый юный из нас, но уже хлебнувший домзака и фронта, гениальный скульптор — должен заметить, что в данном случае я не преувеличиваю: он доказал это на деле. Музыкальное сопровождение и культмассовый сектор обеспечивал Леша, автор известных вам теперь шедевров клубничного жанра «Отелло — мавр», «Он бил себя в белые груди», «На Кавказе росла алыча» и целого ряда других, не менее впечатляющих шлягеров. Мне доставалась интеллектуальная атмосфера, элегическое настроение, душевный разговор и так далее, в том же духе. Все вместе мы составляли такое идеальное трио, что ему могли бы позавидовать богатыри Васнецова, братья Раевские и сестры Федоровы. Но, к сожалению, гармония немыслима в наше темное время, счастье недолговечно и фортуна неверна. Приемные родители встревожились моим будущим и забили в набат. В одно, как говорят, прекрасное утро Немезида в лице участкового и дворника взяла меня под белы рученьки и отправила в юдоль алкоголиков на улице Радио для прохождения курса принудительной поправки и восстановления сил. Модное заведение, чистота и кафель, куриный бульон и задушевные лекции о вреде сивушного масла. Контингент — от сына Булганина до знаменитого летчика Водопьянова. Кажется, лежи себе, сало нагуливай, но я тосковал. О, как я тогда тосковал! По нашему маленькому, но почти кровному братству, по ночным бдениям с безотказными дивами Казанского вокзала, по словесному блуду в перерывах между занятиями. Они иногда прорывались ко мне, мои верные соратники и друзья. С великодушного благословения дежурной сестры, мы уединялись в укромном уголке и распивали пузырек-другой под черную корочку. Каждый из нас чувствовал, что славному содружеству нашему наступает конец, что мы стоим на перекрестке трех дорог, где нам предстоит разойтись в разные стороны, и что жизнь двинулась под уклон, к своему пылающему закату. Печаль наша была светла, расставание коротко и немногословно. Хлопотами моего нового отца меня, с самыми высокими рекомендациями, сплавили в Ярославль для использования в местной печати — родня почему-то считала, что у меня выдающиеся публицистические способности. В древнем городе варяга из столицы встретили по первому разряду: шутка ли сказать — сын профессионального подпольщика и народного комиссара! Вожди аборигенов устроили в мою честь званый ужин, на котором вино лилось рекой, а закусь напоминала довоенную витрину Елисеевского магазина. После своего вынужденного монашества на улице Радио я не смог выдержать такого соблазна и навалился на даровое угощение со всем пылом вчерашнего блокадника. И, разумеется, перешел черту дозволенного, съехал с резьбы, свинтился в вираж. Теперь мне лишь смутно мерещится, что в тот вечер со мною происходило. Кажется, я требовал водки, мне не давали, тогда я предложил им исполнить «Танец гномов», прекрасный танец, кстати сказать, и, по-моему, даже успел сделать первый пассаж, но меня не поняли, связали, а утром ваш покорный слуга очнулся в стерильной белизне больничной палаты, откуда вскоре был препровожден по месту жительства под конвоем двух дюжих санитаров. Родня билась в истерике. На семейном совете было решено отдать меня под моральную опеку старшего брата, уже блудившего к тому времени в отечественной документалистике. В тот год он как раз собирался снимать фильм о культурном расцвете диких племен Средней Азии после свержения ненавистного им ига баев-эксплуататоров и мулл-мракобесов. «Были сборы недолги», сказано — сделано, через несколько дней экспресс Москва — Ашхабад уносил меня вместе с внушительной группой киноналетчиков в голубые дали экзотической глубинки. Должность у меня оказалась несложная, но ответственная: я был приставлен к переносной газовой плите, на которой, по мысли режиссера-постановщика, возрожденные к новой жизни кочевники, навсегда отказавшись от бедняцких костров, готовили себе пищу среди редких оазисов пустыни. В Ашхабаде киногруппа обзавелась внушительным стадом верблюдов, взятым в аренду у пригородного колхоза. Мне достался вполне сносный урод среднего возраста, но злой и надменный до крайности. Ума не приложу, чем я не понравился ему, но, презрительно глядя на меня, он постоянно и гнусно плевался. По утрам сонная киноватага тянулась в Каракумы, где в ближайшем стойбище их ожидала наскоро собранная массовка из местных тунеядцев, которые за тридцатку с охотой изображали мирных скотоводов, сидящих вокруг моей газовой плиты с пиалами и газетами в руках. На плите дымился котел с пловом, а в солнечном поднебесьи парил вольный орел. Эти пасторальные картинки должны были свидетельствовать широкому зрителю о зажиточной жизни обитателей песков, их тяге к знанию и удовлетворенном свободолюбии. Клюква получалась в лучших традициях незабвенного Дзиги Вертова, — не только отвечавшая всем требованиям отечественных стандартов, но и способная умилить прогрессивную общественность Запада. Я тоже не терял времени даром. Наладив дружеские связи с республиканской печатью, я поставлял туда прочувствованные заметки о трудовых буднях киноэкспедиции, что позволяло мне поддерживать привычный тонус жизни. Но бодяга наша затягивалась, знаете, как это бывает в кино, то свет не тот, то режиссер не в духе, и вскоре спрос на мою публицистическую продукцию стал катастрофически падать; в моем бюджете образовалась зияющая дыра. О займах не могло быть и речи: занять у киношника рубль способен, пожалуй, только Вольф Мессинг или, на худой конец, Кио. Похмелье наваливалось на меня всей своей бредовой тяжестью, земля уходила из-под ног и зеленые черти затевали надо мной свои издевательские хороводы. Когда же я потерял сон и само существование стало мне невмоготу, меня осенила простая, но тем не менее гениальная идея. Впрочем, все гениальные идеи потому и гениальны, что предельно просты — это аксиома. На следующее утро я, будто ненароком, проспал общий сбор и, в результате, отстал от каравана. Затем, устремляясь ему вдогонку, завернул на базар, где после жаркого, но плодотворного торга выменял, своего изверга на такого же, хотя и чуть постарше, с солидной приплатой. Собственно, други, какая разница: два горба, грязный хвост, слюнявая челюсть, что тот, что этот, один чёрт! Кому, какому администратору придет в голову сверять их масти? К тому же, арендная плата капает колхозу независимо от возраста скотины. Сделка, казалось, никому не причинила ущерба, меня же она буквально спасала от неутолимой жажды. В отличие от верблюда, я не мог обходиться без соответствующей жидкости более суток. Опохмелившись в ближайшей забегаловке, с парой запасных бутылок в подсумке я пустился догонять товарищей по документальному несчастью. Но стоило мне пересечь городскую черту и углубиться в пески, как верблюд подо мной осел и стал заваливаться на бок, едва не придавив мне своей тяжестью ногу. Напрасно я ругался по-черному, напрасно пинал животное ногами, верблюд уже не поднялся. На моих глазах душа в нем расставалась с телом, бока опадали, взор тускнел и отдалялся. Через минуту он затих окончательно. Вы жертвою пали, можно сказать, в борьбе роковой. Только тут я сообразил, что меня обманули. Объегорили подло, мелко, предательски. У кого на моем месте не опустились бы руки, но я человек долга, долг для меня превыше всего. Водрузив злополучную плиту на плечи, я двинулся через Каракумы, вдогонку за ушедшей группой. Это, доложу я вам, был поход! Что там Герой Советского Союза Алексей Маресьев, пусть он попробовал бы выжить в этом чёртовом пекле! В бедной моей голове цвели и раскалывались огненные шары, во рту и горле наждачно саднило, ноги медленно, но верно обугливались. В соленом мареве перед глазами я не различал ничего, кроме желто-белесого месива, пронизанного испепеляющим солнцем. Мне казалось тогда, что я заблудился и уже по крайней мере дважды прошел пустыню из конца в конец. Когда же до меня дош