Разгоряченные выпитым и разговором, друзья уже не замечали холода по пути к вокзалу, где Влад взял-таки билет на проходящий поезд до Тихорецкой. Перед посадкой сила, куда большая, чем простая традиция, толкнула их друг к другу и тихий ангел замкнул их на миг в одну единую сущность, где уже все было неразрывно: мысль, дыхание, дух.
— Мы еще увидимся, Боря, вот помяни мое слово…
— Дай тебе Бог, Владик, — безнадежно, словно чувствуя свою скорую гибель, тихо отозвался тот, — дай тебе Бог!
Господи, Боря, что же мы делаем с собой, что же мы делаем и кто в этом виноват!
Влад по старой памяти забрался на верхотуру к отопительной трубе и до самого Ростова никто так и не потревожил его зыбкие сны. Но затем проводник, подслеповатый мужичонка в стеганой безрукавке, все же перехватил его по пути в туалет:
— Постой, постой, парень, чтой-то, помнится, ты до Тихорецкой собирался? Точно, так ты у меня в списке и отмечен. Тихорецкая эта вона где осталась!
На этот раз обычная откровенность Влада подвела его. Мужичонка послушал, послушал, поморгал близорукими глазками, язвительно прервал:
— Из газеты, говоришь, турнули? Заметки, значит, всякие печатал, в командирах, можно сказать, ходил, а теперича зайцем норовишь за казенный счет до самой Москвы доехать? Я человек хоть и незлой, да подневольный, мне за тебя ревизор такой актик подошьет, что потом год не отплюешься. Так что довезти я тебя довезу, только уж будь добр, в тамбуре, не иначе. Можешь даже топку занять, там чуток теплее.
Он явно издевался над ним, этот проводник. В такую стужу проехать в тамбуре до Москвы смог бы разве что белый медведь, но, видимо, у путейского мужичонки имелись свои счеты с начальством, а у Влада не было выбора, и, прихватив свой газетный сверток, он перебрался в топку, где его с одной стороны жгуче припекало, с другой же — все немело от холода.
Но, как оказалось, Влад еще плохо знал великий русский народ, в котором много чего намешано, святости и дерьма тут почти поровну, проводник не ограничил свою тароватую на выдумки душу. Время от времени он водил в тамбур преимущественно хмельных пассажиров и, широко раскрыв створки топки, показывал им Влада в качестве аттракциона:
— В газете работал, — экскурсовод из него получился бы первостатейный, — турнули. Теперичи в Москву, на верха, подался, правду искать. Вишь, сколько бумаг всяких собрал, видать, всех пересажает, такой человек!
О, как он ненавидел тогда, прости ему Господи, как он ненавидел! Ему казалось, что все обрушивается, обгорает в нем от пыточной ненависти. В эти минуты он понимал, как живой, из плоти и крови, человек может бестрепетно нажимать гашетки. Сколько очередей он мысленно выпустил тогда по этой ухмыляющейся пьяни и душа его почти слилась с Тьмой! Грешен и в этом он, грешен…
Где-то за Харьковом в тамбуре появился новый «заяц» — приземистый малый в телогрейке, с матерчатой, типично лагерной шапкой на стриженой голове. Он сунулся сначала к Владу, но уместиться там вдвоем было невозможно. Тогда Влад из солидарности вышел к нему и весь остаток пути, в семьсот с лишним километров, они провели, поочередно меняясь местами.
Малый оказался разговорчивым и не умолкал почти ни на минуту, поведав спутнику свою нехитрую одиссею:
— Освободился, понимаешь, со сто первым километром в паспорте, нигде не берут. Канаю[42] теперь в ГУЛаг[43], пускай сами трудоустраивают, а то мотаюсь по Союзу, как дерьмо в проруби. Я ведь детдомовский, деваться все равно некуда. Попал по Указу, десять и пять поражения, вышел по амнистии, иди, куда хочешь, только везде кусается. Глянут в ксиву[44], и сразу в шею, своих, мол, хватает. Наши отцы кровь проливали, а мы с тобой девятый хер без соли досасываем… Хавать хочешь?[45]