Выбрать главу

И расплата, так сказать, предупреждение свыше, первый знак Предопределения, не заставили себя ждать. Однажды он все же не дошел до барака, рухнул в полубеспамятстве в снег. Прямо по тебе, питерский дружок и собутыльник мой, Глебка Горбовский, прямо по твоему стихотворному рецепту: «У магазина «Пиво-Воды» лежал нетрезвый человек, он тоже вышел из народа, он вышел и упал на снег…» Но это потом, это потом, а тогда он лежал, опрокинувшись навзничь и бесстрастные звезды отливали над ним головокружительно-стью и синевой. Прости его, Господи, но как ему хотелось тогда умереть!

В душу Влада струились мир и тепло, и чей-то голос из ниоткуда спрашивал его, а он мысленно, со смирением отвечал:

— Кто ты?

— Никто.

— Чего ты хочешь?

— Ничего.

— Ты хочешь умереть?

— Не знаю.

— И не хочешь узнать?

— Нет.

— Но, может быть, в этом есть смысл?

— Нет, нет, нет! Я ничего не хочу!..

Его подобрали припозднившиеся гуляки из его же барака, питейные кореши. Может быть, в этой случайности и впрямь был какой-то еще не сознанный им в ту пору смысл. Но даже теперь, когда минуло столько лет, и Влад смеет думать, что-то понял, до чего-то дошел, — он по-прежнему во сне и наяву все еще продолжает внутри себя тот самый разговор. Только теперь он твердо знает, с Кем…

Да, пришел черед и Скопенке взять, наконец, своё. Кадровика так и распирало от радостного удовлетворения, когда Влад, проспавшись, предстал пред его светлые очи:

— Одной зимы не выдержал, сосунок, а я в этой прорве шестую коротаю. Ты знаешь, чего я здесь за эти зимы повидал? Чего выдержал? На чем продержался? Эх ты, а еще в душу мне лезешь, по совести скребешь, суть вещей ищешь. Спиноза, Жан-Жак Руссо нашелся! — Победительное радушие прямо-таки душило его. — Будь ты проклят, но я спасу тебя, завтра же получишь расчет и марш на материк. Мой совет: в Игарке не задерживайся — засосет, не таких засасывала. Билет у тебя будет до Красноярска… Иди, собирайся, голова садовая!

По-отечески взлохматив ему голову, Скопенко широким жестом отпустил его и тут же повернулся к нему спиной, как бы навсегда отгораживаясь от него и ото всего, что их так болезненно связывало.

Расчет ему оформили «в связи с невозможностью дальнейшего использования», а уже вечером следующего дня Влад сидел в салоне насквозь промороженного транспортного «ИЛа», и белая бездна тундры плыла у него под крылом.

На остановке в Дудинке, чтобы не соблазняться буфетом, Влад даже не вышел из самолета, но в Игарке, где предстояла пересадка, он, назябшись за эти три часа лёта, не выдержал, решил хватить стакан перед новым полетом и, конечно, тут же сошел с рельсов. Сначала он кого-то угощал, затем угощали его, после чего явь перед ним обернулась радужной каруселью, у которой впереди даже не намечалось остановки. Где-то в самом конце, из калейдоскопа лиц перед ним выделилось раскосое, татарского вида лицо, которое затем так и утвердилось в нем.

Проснулся Влад в крохотной, с низким потолком комнатенке об одно окно, выходящее в какую-то глухую стену. Над ним склонялся единственно запомнившийся ему со вчерашнего дня собутыльник: типичный потомок Батыя, казанского разлива. Татарин встретил его пробужденье беззлобным ворчанием:

— Ай, парень! — по-восточному прицокнул он языком. — Совсем молодой, а пьешь. Такой на аэродроме шолтай-болтай развел, башка снять, мало будет. Вставай, похмелись, думать будем, как дальше быть. Ты, малый, даже билет пропил. — Он добродушно махнул короткой ладошкой, как бы смахивая обдавший Влада холодным жаром испуг. — Не бойся, от себя не прогоню, работу искать будем… Пей, пей, не разбавленный…

Это была Игарка, «Старый город», дом татарина Мухаммеда Мухамедзянова…

Жизнь продолжалась, и приходилось вставать, думать, выходить в туманный и бесприютный мир.

7

Говорят, она сейчас совсем другая — Игарка. Но Влад запомнил ее такой, какой она предстала ему летом, а затем зимой пятидесятого года: скученной, деревянной, в ржавой паутине колючей проволоки по редким заборам. Ему ли было не знать, что за жизнь таилась там, за этими заборами. Но теперь, со стороны, она — эта жизнь казалась ему куда грознее и таинственней, чем в его собственную бытность среди ее весьма незамысловатых реалий. Правда, в отличие от лета, город зимой даже в полдень не просматривался дальше, чем на полквартала. Он гляделся, как склад декораций — кусками, деталями, реквизитом — причудливо и непонятно: вывеска, кусок тротуара, фасад или фронтон дома: не более того. Остальное тонуло, растворялось в вязком, забивающем дыхание тумане.