Выбрать главу

Внизу его первым перехватил Юра Л.

— Ну как? — подхватил тот его под локоть, увлекая к буфетной стойке. — Со щитом?

— Уже пронюхал?

— Разведка, — снисходительно похлопал тот его по плечу, — половина успеха, дарю тебе эту азбучную истину на память. — И чуть не силой усадил его за стол около себя. — Рассказывай.

Выслушав собеседника, Юра сокрушенно покачал коротко подстриженной головой, досадливо поморщился:

— Пижоны вы, какие же вы пижоны, поверь, я имею в виду не только тебя! Строите из себя могучих тактиков и стратегов, а сами не в состоянии смоделировать самый простейший вариант. Все хотите левой рукой правое ухо почесать, классиков копируете: „шаг вперед, два шага назад”, теорию компромисса разыгрываете, только никак не можете представить, что вас могут просто-напросто послать к едрене бабушке. Вы все напоминаете мне того ребе, который своего соперника-попа проучить вздумал. Не слыхал этой байки? Так слушай. Идет как-то раз ребе мимо речки, глядит, батюшка городской рыбу удит, ну, думает, сейчас я его проучу. И начинает заранее прикидывать различные варианты встречи. Здороваться, думает, конечно, не буду, чести много, а лучше сразу огорошу: удится ли, мол, рыбка, батюшка? Если он, думает ребе, ответит, что удится, я ему скажу: „Дуракам везет”, а если он мне ответит, что не удится, я его еще лучше ошарашу: так, мол, тебе, дураку и надо. Подходит это ребе к батюшке, от удовольствия руки потирает: сейчас, мол, я ему врежу, гою проклятому, долго, мол, помнить меня будет. Поравнялся ребе с батюшкой, спрашивает с эдакой издевочкой: „Удится, батюшка?” А тот хоть бы что — молчит. Ладно, думает ребе, я тебя по-другому уем: „Не удится, — спрашивает, — батюшка?” А тот опять молчит. Потом поворачивается нехотя и равнодушно гудит в бороду: „А не пошел бы ты, мудак пархатый, на хер!” — Усмешка вспыхнула и погасла в его овечьих, навыкате глазах. — Ладно, закрываю тему, что будешь пить, я угощаю?

— За что же пить будем, Юра?

— А хотя бы вот за это „на хер”, чтобы нам всем избавиться наконец от заблуждений на свой и на их счет, поверь мне, стреляному воробью, это облегчает жизнь…

Последовала обычная в таких случаях „гонка за лидером”, где количество и качество выпитого определяется обычно лишь степенью взаимной любви или обоюдного остервенения собеседников, но на этот раз они пили молча, словно поспешно заливали в себе что-то такое, чего нельзя выговорить вслух и чему, может быть, вообще нет обозначения на человеческом языке.

Уже на выходе к нему из затемненного угла фойе потянулись голос и глаза Жени Ш., маячившего там в соседстве с незнакомым Владу собеседником:

— Владислав Алексеич, можно вас на минутку, если мы вас не задерживаем, конечно!

Только приблизившись к ним, Влад сквозь полутьму и хмельную ауру разглядел в незнакомце памятное ему еще с детства по множеству расхожих фотографий черты знаменитого актера и режиссера, руководившего в последние годы довольно модным столичным театром.

А тот уже уважительно привставал Владу навстречу, протягивал руку, невесело улыбался темным лицом:

— Очень рад, очень рад познакомиться, — голос у него был ровный, глухой, без обычной актерской наигранности, — что-то вас в нашем театре не видно, заглянули бы как-нибудь, Владислав Алексеич, теперь надо вместе держаться, вместе — легче. — Откинулся седеющей головой на спинку кресла, взглянул на него, как бы издалека. — Я слышал, вас потихоньку обкладывают, готовят экзекуцию?

Но тут в разговор вклинился елозивший до сих пор по ним горячечными глазами Женя:

— Господь не дает ни больше, ни меньше, а ровно столько, сколько человеку по силам, не будем драматизировать события, он решился на этот крест, значит, должен вынести, если же не вынесет, сам виноват, соблазнился, не по росту вознесся. — Он вскочил, заложил руки за спину и закружился около них почти в исступлении. — Нам всем сейчас за него молиться остается, а ему уповать и каяться, ему теперь через Гефсиманию проходить, а впереди еще Голгофа маячит.

Пока тот метался у них перед глазами, все более возбуждаемый собственным красноречием, они переглядываясь, складывали между собой молчаливый, но понятный им обоим разговор.

„— На Бога надейся, а сам не плошай, — примеривался к соседу один, — не так ли, Владислав Алексеич?”

„— Попробуем побарахтаться, Юрий Петрович, — соглашался другой, — другого выхода нет”.

„— Тяжела ты, шапка Мономаха, — сетовал первый, — надеть соблазнительно, носить тяжело”.

„— Но уж коли надели, — в ответ ему вздыхал второй, — ничего не поделаешь, придется носить, Юрий Петрович”.

„— Придется, Владислав Алексеич, придется”.

„— Такая жизнь, Юрий Петрович, такая жизнь!”

С этим они и вышли затем вдвоем в ночной город, продолжая этот разговор уже вслух.

— Вы человек опытный, Юрий Петрович, вы их знаете лучше меня, — допытывался Влад, — чего им, по-вашему, от меня нужно.

— Ничего, — тем же ровным голосом откликнулся тот.

— Ровным счетом ничего.

— Может быть, безоговорочной капитуляции?

— И этого им не нужно, уверяю вас, Владислав Алексеич.

— Убей меня, не пойму.

Тот некоторое время шел молча, потом вдруг спросил:

— Вы „Карьеру Артура Уи” у Товстоногова видели?

— Не приходилось.

— Жаль, неплохо придумано. — И снова продолжил после короткой паузы. — Там обреченные на гибель герои появляются на сцене как бы в белых масках. Каждый из них действует, живет, говорит, еще не подозревая о своей обреченности, но для окружающих он уже мертв, вычеркнут из жизни, забыт. Примерно то же самое происходит у нас в действительности. Оступиться в наших условиях, хотя бы один раз, значит, раз и навсегда надеть на себя белую маску. Вы можете раскаяться, даже начать снова служить верой и правдой, от белой маски вам все равно не избавиться. Если не для окружающих, то для власть имущих вы по-прежнему обречены, потому что позволили себе непростительную роскошь однажды противоречить. Если им понадобится, они даже могут притвориться, что забыли о вашем проступке, но когда придут последние расчеты, а расчеты эти, уверяю вас, если нас не спасет чудо, придут, то вы погибнете вместе с теми, кого они сочтут своими злейшими врагами, а перед смертью еще дорого заплатите за полузабытое вами удовольствие свободного поступка. Некоторые наши хитрецы с кукишем в кармане тешут себя надеждой, что им удалось обыграть Систему, сочетая свои намеки и аллюзии с комфортным времяпрепровождением на государственных дачах. Что ж — блажен, кто верует, тому, говорят, легко живется. Им и в голову не приходит, что для Системы разница между ними и, предположим, Солженицыным — нулевая, для системы все они, вне зависимости от степени их вины, — белые маски. Впрочем, это целиком относится и к вашему покорному слуге, отличие мое от остальных лишь в том, что я об этом догадываюсь, а остальные — нет. — Он задержал шаг, осторожно тронул спутника за локоть. — Вот я и дома, может, зайдете?

— С удовольствием, но в другой раз, Юрий Петрович.

— Ну, ну, как знаете, если что, милости прошу, запросто. И театр тоже не обходите, для вас я всегда на месте…

В эту ночь Влад возвращался домой, почти физически ощущая на лице врастающую в него белую маску. И на протяжении всего пути прощальная перекличка в нем больше не оставляла его:

— Куда ты собрался, мальчик, куда?

— Еще сам не знаю.

— Чего ты там не видал?

— Увижу — скажу.

— Слыхать, там вино слаще да хлеб горше.

— Без закуски пить буду.

— Пропадешь, мальчик, пропадешь!

— Пропасть — не упасть, не больно.

— Тогда прощай, родимый, не поминай лихом!

— Кроме лиха и вспомнить нечего, прощай!

С той ночи судьба устремила Влада в одну-единственную сторону — на чужбину.