Но, тем не менее, союз их креп, в доме на Красноармейской Влад появлялся все чаще и чаще, засиживался порою подолгу, с наслаждением слушая бесконечные байки из театрального прошлого хозяина, даже не байки, а законченные новеллы, короткие, мастерски отточенные, заключенные в стереоскопически объемную форму:
— Сижу это я как-то в ресторане вэтэо, — складывал тот хорошо поставленным мхатовским речитативом, — заказал, разумеется, большой джентльменский набор, не могу, признаюсь, при случае отказать себе в удовольствии погурманствовать. Сижу себе, водочку попиваю, икорочкой заедаю, паровой осетринкой закусываю, как говорится, кум королю и благодетель кабатчику. Официанты вокруг меня кордебалетом вьются, в глаза заглядывают, знают, поднимусь — никого не обижу, каюсь, любил я в молодости покупечествовать. Но только я за десерт принялся, слышу: „Разрешите?” Поднимаю глаза от тарелки, батюшки-светы, собственной персоной Вертинский! „Сделайте, — говорю, — одолжение, Александр Николаич, милости прошу!” Садится это он против меня, легоньким кивочком подзывает к себе официанта, доживал там еще со старых времен старичок Гордеич, продувной такой старикашка, но в своем деле мастер непревзойденный, и ласковенько эдак заказывает ему: „Принеси-ка мне, милейший, стаканчик чайку, а к чайку, если возможно, один бисквит”. У Гордеича аж лысина взопрела от удивления: от заказов таких, видно, с самой октябрьской заварушки отвык да и на кухне, надо думать, про чай думать забыли, его, чаек этот, там, наверное, и заваривать-то давным-давно разучились. Но глаз у нашего Гордеича был цепкий, он серьезного клиента за версту чувствовал, удивится-то старый удивился, а исполнять побежал на полусогнутых, сразу учуял, хитрец, что здесь шутки плохи. И ведь, можете себе представить, как по-щучьему велению, и чай нашелся, и бисквит выискался. Пока мне счет принесли, пока я по-царски расплачивался, выкушал это мой визави свой чаек, бисквитиком побаловался, крошечки в ладошку смахнул, в рот опрокинул и тоже за кошелечком тянется. Отсчитывает Гордеичу ровно по счету — пятьдесят две копейки медной мелочью, добавляет три копейки на чай и поднимается: „Благодарю, любезнейший!”, а потом ко мне: „Прошу извинить за беспокойство”. И топ-топ на выход. Должен сказать, сцена получилась гоголевская: замер наш Гордеич в одной руке с моими червонцами, а в другой с мелочью Вертинского, глядит вслед гостю, а в глазах его восторг и восхищение неописуемое. „Саша, — спрашивает, — да кто же это может быть такой?” — „Что же ты, Гордеич, — стыжу я его, — Вертинского не узнал?” Тот еще пуще загорелся, хоть святого с него пиши, и шепчет в полной прострации: „Сразу барина видать!”
И еще:
— Помните, служил в Малом актер по фамилии Климов, хороший, кстати, актер был, хотя из-за своей импозантной фактуры играл по большей части старых слуг, благополучных купцов, а после революции, уже в кино, главным образом капиталистов. Ко всему прочему, слыл он в театральной среде баснословным гурманом. Вплывет, бывало, в вэтэо, усядется за стол и пойдет мурлыкать на ухо официанту: „Принеси-ка ты это, братец, мне перво-наперво рюмку столичной, сам понимаешь, со льда, да таким манером, чтобы рюмочку эту как бы потом прошибало, а к водочке изобрази-ка ты мне селедочки балтийской под лучком в крупную стружку, а потом, благословись, сооруди мне селяночки понаваристей, проще говоря, со вниманием, а накроем мы эту канитель с тобой паровой осетринкой в зелени, да зелень-то, братец мой, посвежей выбери, меня ведь на крапиве не проведешь, а под занавес попотчуй ты меня цыпленочком и предупреди там Семеныча, чтобы потомил его, стервеца, потомил на жару до розовой корочки, а как дойдет до кондиции, впусти ты ему перед подачей маслица в попку…” Мурлычет он это официанту, а тут как раз мимо них пьяный в дым актеришка тянется из буфета: хватил, видно, там свои триста и по малости, по бедности своей актерской, конечно, без закуси, ну и, естественно, окосел, свету белого не видит. Из всей кли-мовскои серенады до соловеющего его сознания только и дошло это самое „маслица в попку” и, видно, оченно это уязвило его пьяную душу, застыл он у стола как вкопанный, а официант наш, гусь опытный, видит — рвань актерская, ну и попер на него, проваливай, мол, пока милицию не вызвал, чего глаза вылупил, чего еще захотел? А тот ему, икая на каждом слоге: „И мне — маслица в попку…”
К себе Влад возвращался в уверенности, что завтра он вновь окажется в этом доме, где его снова встретят так, словно ему только что пришлось на минуту выбежать отсюда по случайной надобности.