ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (ах, как претит ему эта вакханалия, его либеральной душе глубоко противны распоясавшиеся погромщики: он и голов кой-то неодобрительно покачивает, и ручки-то пухлые умоляюще к груди прижимает, но вовремя спохватывается: на кону поездка в Америку): Поверь мне, Владик, я не согласен с товарищами, в корне не согласен (выдерживает героическую паузу, будто перед тем, как вступить на костер), не в идейных просчетах дело, если бы только это, все можно было бы поправить, я бы сам сел с тобой за стол, и мы бы уж как-нибудь столковались, ведь ты же знаешь, как я люблю тебя и ценю твой талант. Но, повторяю, дело не в этом, а в том, что роман твой плох, безнадежно плох, это неудача, творческий срыв, поверь мне, Владик, как другу поверь. Ты, видимо, исписался, иссяк, поезжай в глубинку, поработай на производстве, пообщайся с народом, и ты сам поймешь, что не прав. Одумаешься, вернешься, снова подавай заявление и, если с открытой душой, то мы тебя снова примем в Союз, снова будешь в нашем творческом коллективе!
Роман-то мой, Александр, свет Михалыч, может быть, и вправду плох, только, прямо скажем, занятное ты себе место и удобное время выбрал, чтобы сказать об этом!
Влад почувствовал, что его вот-вот стошнит от этой велеречивой пакости, и он яростно взорвался:
— Вот что, уважаемые неуважаемые, хватит! Если вам не надоело говорить, то мне надоело вас слушать. Ваша бездарность в литературе равна вашей бездарности в красноречии, поэтому поищите себе другой объект для своих словесных упражнений. Неужели вы полагаете, что я. всерьез отнесусь к вашим словоизвержениям? За кого вы меня принимаете? Вот, к примеру, ты, Струхнин или, как там тебя, Стрехнин, чего ты молотишь про свою фронтовую молодость? Неужели ты думаешь, что мне неизвестно, чем ты занимался в Особом отделе армии? Если ты, ничтожество, и проливал там кровь, то только чужую, а сам ты всю свою жалкую жизнь не проливал ничего, кроме мочи, у тебя еще руки не остыли от расстрельного пистолета. А ты, Мудянников-Медянников, а точнее, Медников — рабочая косточка, чего ты когда-нибудь держал в руках, кроме канцелярской ручки, которой доносы подписывал, или, может, папа твой, московский барыга и валютчик, патент тебе на пролетарское происхождение сфарцевал? Что же до тебя, Александр Михалыч, то ты как был из тех, что все забыли, но многому научились, так и остался, не лучше ли было тебе, прости меня Господи, сгинуть в сорок девятом от инфаркта, тебя бы хоть собственные дети уважали, а то ведь ты у своих палачей бывших только и научился, что их ремеслу. Как умирать-то будешь? А с вами, моль безымянная, даже разговаривать побрезгую, чести много, сами, без моей помощи, сгниете. И будьте вы все прокляты!
В сопровождении их остервенелого клекота Влад вынесся вон, и, уже не замечая вокруг себя ни лиц, ни предметов, слетел по лестнице вниз, и — через дубовый зал, буфет, вестибюль, двойные двери подъезда — опрометью выскочил на улицу, и даже душная немочь города показалась ему на этот раз освежающей.
В охватившем его возбуждении он и сам не заметил, как очутился у знакомого театра, где с некоторых пор, а точнее, с того дня, когда Женя Ш. свел его со здешним режиссером, сделался завсегдатаем, и теперь, повинуясь безотчетному порыву, повернул к служебному входу.
Театр всегда оставался затаенной слабостью Влада. Заболев лицедейством еще в провинции, он сталкивался затем со многими подмостками, встречал великое множество режиссеров, а исполнителей еще больше, но никогда раньше ему не доводилось встречать драмы, которая бы с такой бесцеремонностью опрокинула все его представления о театре и драматическом ремесле вообще. В отличие от знакомых ему театров здесь режиссер растворялся в спектакле целиком, словно играл и работал за всех — от героя-любовника до последнего гримера и рабочего сцены. Это был театр, где сердце и воля одного человека изливалась вокруг, порождая театральное чудо. И когда потом в Париже Влад вспоминал снисходительные усмешечки высокомерно взиравших на это режиссерское самосожжение московских снобов, ему досыта нахлебавшемуся претенциозным шаманством французских мэтров, хотелось всегда кричать благим матом: врете, сукины дети, не было еще такого на театре, не было!
Едва заметив его в зале, режиссер под каким-то предлогом прервал репетицию и не по возрасту легко спрыгнул со сцены, устремляясь к нему озабоченным лицом:
— Ну как?
— Как и следовало ожидать, Юрий Петрович.
— Все-таки решились?
— Даже не задумывались.
— Идиоты! — непроизвольно вырвалось у того, но, спохватившись, он деловито напрягся. — Оставайтесь на вечерний спектакль, Владислав Алексеич, я хочу познакомить вас кое с кем, думаю, вы не пожалеете…