Выбрать главу

Горький океан огромной страны яростно бушевал вокруг, порою даже проникая под здешнюю кровлю, то моровым ветром ежовщины, то гарью большой войны, то мутным похмельем запоздалых реабилитаций, но обжигающие волны его, едва коснувшись гладкой поверхности, откатывались назад, не в состоянии изменить или хотя бы поколебать ее внутреннего монолита. Внешняя явь, сколь бы зримой она ни была, не вызывала здесь особого интереса (и чем зримее, тем меньше!), а лишь скоропреходящую досаду.

Тем более не вызывала здесь интереса прожитая Владом жизнь. Слушая его, окружающие, даже из тех, кто поспособнее и посовестливее, только снисходительно посмеивались или сочувствовали, относясь к услышанному, как к уходящей в небытие экзотике: довелось, мол, парню хлебнуть, но ведь когда это было, да и было ли вообще!

— Тоже мне проблемы! — говорил ему в таких случаях один подающий надежды молодой критик, недавний золотой медалист школы для дефективных. — Нищий с нищей переспал, бродяжка бродяжке исповедовалась! Девятнадцатый век, а мы, слава Богу, в космическую эпоху живем, учись вон у Икса, какие пласты поднимает: коренная перестройка сельского хозяйства, реформа школьного образования, перевод качества борьбы с религией в духовный план, и без оглядки режет правду в лицо, говорят в Цека за голову хватаются.

— Чего ж тогда печатают?

— Темный ты еще, Самсонов, многого не понимаешь. — „Профессорские” очки на угреватом носу критика вызывающе вздергивались. — Учись, приглядывайся, а не задавай глупых вопросов. Будешь умных людей слушать, поймешь.

Но Влад не понимал. И не хотел, отказывался понимать, почему в доступной ему западной литературе, созданной в мире, где эта самая „космическая эпоха”, казалось бы, автоматизировала все чуть ли не вплоть до деторождаемости, герои — издольщики и ростовщики, бродяги и проститутки, клерки и прогоревшие банкиры, рыбаки, шоферы, люмпены — терзались извечными людскими страстями: любовью, смертью, завистью, милосердием, тайной рождения и смыслом жизни, а тут, в стране, где народ (и народы!) годами и годами захлебывался в крови и блевотине, где для половины населения новые кирзовые сапоги были неслыханной роскошью, а для еще большей половины отхожим местом служил собственный участок, где водопровод, „сработанный еще рабами Рима”, даже в областном центре считался привилегией, а мотоколяска оставалась пределом мечтаний любого инвалида, на страницах книг (к тому же лучших!), в спектаклях и фильмах (к тому же талантливых!) лицедействовали отважные председатели колхозов, засевающие, вопреки начальству, свои поля рожью, а не ананасами, героические изобретатели — враги рутины и бюрократизма, комплексующие стюардессы и кинорежиссеры, физики и лирики с проблемами мю-мезонов и сложных аллитераций на задумчивом челе? „Какие, к черту, физики, — хотелось кричать ему благим матом, — какие лирики, какой к евоной матушке „мю-мезон”, когда большинство из вас — авторов и исполнителей каждое утро выстраивается в очередь у коммунальных клозетов с куском „Правды” в руках для подтирки! Окститесь, окаянные, разуйте глаза и оглянитесь вокруг себя, заживо ведь сгниваете!”

Все чаще и чаще яростное недоумение заливало его: как это получалось у стариков, что маленькие и сами сознававшие свою малость чернильные души, вроде Баш-мачкина, из Богом забытых департаментов, под пером разрастались до гигантских размеров, оставаясь в памяти поколений живым укором и поучением, а в обступавшей его литературе полные генералы и сановники высшего ранга титаническими усилиями нынешних сочинителей превращаются в ряженных в ослепительные мундиры титулярных советников? Лишь спустя много лет до него дошло, что этим читатель обязан плодам всенародного просвещения: Башмачкины больше не желают быть героями литературы, они взялись ее делать.