После стука на пороге Владовой комнаты объявилась рыжеволосая, вся в мелких веснушках юная пигалица и, нерешительно потоптавшись у двери, сообщила одышливой скороговоркой:
— Вас просят зайти в редакцию „Октября” к Всеволоду Анисимовичу Кочетову к двум часам дня, сказали, если, конечно, у Владислава Алексеевича есть время, а то можно и в другой раз, когда хотите. — Снова нерешительно потоптавшись, добавила робко: — До свидания…
Влад заранее предугадывал, какую бурю в литературном болоте столицы вызовет его визит в эту, по мнению господ либералов, цитадель политической реакции и консерватизма, но, взявши себе однажды за правило разговаривать со всеми, кто хочет с ним разговаривать, он решил пренебречь последствиями. К тому же для него давно не существовало разницы между сортами дерьма в отхожем месте так называемой советской литературы. На его глазах и те, и другие, и правые, и левые, и прогрессисты, и реакционеры кичились одними и теми же совдеповскими регалиями, получали одни и те же роскошные квартиры на Котельнической набережной и даровые дачи в Переделкине, насыщались одной и той же дефицитной жратвой и марочными напитками из закрытых распределителей, свободно ездили когда и куда им вздумается. В известном смысле ортодоксы были даже предпочтительнее, потому что отрабатывали свои блага с циничной откровенностью, не нуждаясь в высокоумных, а по сути, жалких объяснениях причин своего привилегированного положения. Теперь, спустя годы, Владу не хотелось бы ворошить теней прошлого, но, говоря по совести, следовало бы раз и навсегда обозначить, в особенности для тех, кто, и оказавшись в эмиграции, пытается утвердить здесь литературную раскладку того же самого отхожего места, слагая ра-диооды титулованным стукачам из породы лубяноч-ных классиков, сколь омерзительны были ему всегда рамольные старички, обвешанные всеми побрякушками палаческого государства, но до гроба строившие из себя мучеников прогресса. В отличие от них у Кочетова хватило хотя бы мужества в конце концов наложить на себя руки.
Помнится, один довольно известный либеральный эссеист с квартирой на улице Горького, дачей и машиной отечески предупреждал Влада от знакомства с другим эссеистом, по крайней бедности ночевавшим на вокзалах:
— Я вас прошу быть с ним осторожнее, у меня сведения из верных источников, он — стукач.
Влад не выдержал, выцедил тому в лицо все, что он по этому поводу думал:
— Что это случилось с советской властью, если либеральных антисоветчиков, вроде вас, она снабжает литерными квартирами, дает им дачи и машины, а верноподданных стукачей гонит ночевать на Савеловский вокзал?
Великая Ахматова ответила однажды на упреки по поводу публикации ее стихов в одной „реакционной” газете со свойственной ей восхитительной лаконичностью:
— Я прожила жизнь, у меня нет времени разбираться в ваших, — слово „ваших” она интонационно подчеркнула, — прогрессивных и непрогрессивных органах печати…
К предупредительности присутственных мест от литературы Влад уже попривык, поэтому, когда рыжеволосая пигалица, вся вспыхнув при его появлении, скрылась за дверью редакторского кабинета, он воспринял это, как должное.
Логово реакции, кстати сказать, выглядело не хуже и не лучше любой, даже самой прогрессивной, даже стоящей во главе прогресса редакции толстого журнала: та же окраска, та же меблировка, те же примелькавшиеся во всех учреждениях портреты. „Господи, — изумился мысленно Влад, — хотя бы в этом хоть чуточку индивидуальности!”
Дверь редакторского кабинета неожиданно распахнулась, и в ее проеме, словно в портретной раме, выявился высокий, бесстрастный, пергаментно-желтый человек в прекрасно сшитой паре и со вкусом подобранном галстуке:
— Это и есть Самсонов? — Смерив Влада с головы до ног угольными глазами, он отступил в глубь кабинета. — Заходи, Самсонов. — Обогнув письменный стол, он величественно опустился в кресло и лишь после этого снисходительно кивнул гостю. — Садись, Самсонов.
Так, впервые в жизни Влад оказался лицом к лицу с этим почти легендарным графоманом, слава которого, наподобие байроновской, с годами лишь разрастается и не только давно достигла „друга степей — калмыка”, но и сделала его поэтом, если подразумевать под этим другом Давида Кугультинова.
Некоторое время тот в упор, молча, с нескрываемым любопытством и змеящейся в уголках бескровных губ чуть заметной усмешкой рассматривал его. Лишь после этого спросил громко, отрывисто, с нарочитым вызовом: