Влад с силой оттолкнул того от себя и, более не оборачиваясь, двинулся к лифту в робком сопровождении жалобно причитавшей у него за спиной вахтерши:
— Ну, зачем вы так! Они начальство — им виднее, ничего ведь не добьетесь, только себя растравляете, побереглись бы лучше, вам еще жить да жить, плетью обуха не перешибешь…
Утром Влад еще нашел в себе силы закончить страничку и поставить заключительную точку:
Первые, озаренные восходом облака оторвались от горизонта и плавно двинулись к зениту. Цвет их, по мере движения, менялся: розовый переходил в золотистый, затем иссиня-белый и наконец в голубой. Нанизываясь одно на другое, они мало-помалу обретали контуры туго заполненных ветром парусов. Голубые паруса с каждым мгновением становились все ближе и ближе, и Борис с благодарным замиранием сердца почувствовал, как в нем томительно закипают чистые слезы встречи и торжества.
— Слава, слава Тебе, Господи, за то, что Ты породил меня и спас! ”
В лифте он оказался вместе с двумя отпускниками, из тех, кому сдавались пустовавшие зимой номера. Их тяжелый спуск вниз окрыляло предвкушение близкой опохмелки:
— С чего начнем, Вася?
— А с пивка, Федя, с пивка.
— Отлакировать бы надо, Вася.
— А шаньпаньским, Федя, шаньпаньским…
Этот короткий, но весьма содержательный диалог так и остался его последним воспоминанием о Дубултах.
Как-то в разговоре с Паустовским Влад поделился своим новым замыслом, на что тот, выслушав гостя, поинтересовался:
— Послушайте, дружок, а что с той задумкой, о которой вы мне рассказывали в прошлый раз?
Влад растерялся:
— Знаете, Константин Георгиевич, я берегу ее до лучших времен, сейчас ведь все равно не пройдет.
— А вы так уверены, — добродушно усмехнулся старик, — что доживете хотя бы до следующей минуты?
С тех пор, заканчивая очередную вещь, Влад жил еще секундным ощущением приближения неминуемой гибели.
К удивлению Влада, история эта не имела для него никакого продолжения. Мало того, Ильин при встречах стал раскланиваться с ним с особой подчеркнутостью, а Наровчатов, ставший руководителем Московского отделения, даже затащил его однажды к себе в кабинет, долго мялся, затем, поблудив глазами по столу перед собой, выговорился:
— Вот что, Самсонов, всякое может произойти, но ты знай, я всегда ценил тебя по гамбургскому счету… Если нужда будет, запросто заходи — чем могу, помогу…
Эх, Сергей Сергеич, Сергей Сергеич, дворянский отпрыск и окопный поэт, что же это с тобой приключилось, что, бросившись сразу после фронта в многолетний запой, спасавший тебя от всеобщей трясины, оказался ты в конце концов в этом кресле, чтобы володеть и править писательской лавочкой, к которой никогда не испытывал ничего, кроме брезгливости и презрения? Не ты ли лет пятнадцать назад, по пьяному делу, божился, что предпочтешь сдохнуть под забором, чем продашь свою неповторимую душу литературному дьяволу? Видно, ходить в рост на немецкие пулеметы и вытаскивать на себе собственного дружка Луконина (тварь столь же лукавую, сколь и бесталанную) легче, нежели устоять перед соблазном комфортабельной капитуляции? А не тобою ли в минуту светлого отрезвления было написано: „Но в этот вечер я не встал со стула, история мне не простит вовек, что пес замерз, девчонка утонула, великий не родился человек”. Так и не встал ты, Сергей Сергеич, не встал, и, правда твоя, история тебе уже ничего не простит, ибо девчонка все же утонула, собака замерзла, а поэт так и не состоялся. Хотя, Царствие тебе Небесное, Сергей Сергеич, чтобы такое написать, надо тоже совесть иметь и — больную совесть!..
Эта, на первый взгляд, дружеская беседа не предвещала Владу ничего хорошего. Судя по всему, первая книга его уже выходила на публичную орбиту по ту сторону отечественного рая, тревожным эхом отзываясь в здешних кабинетах властей предержащих. Наровчатов явно торопился облегчить свою совесть на случай возможных последствий.