Выбрать главу

Собранное на скорую руку застолье, с его бессвязными разговорами и обрывками песен под расхлябанную трехрядку, затянулось почти до третьих петухов. Потом Влад лежал в кухне, на топчане, укрытый старым лоскутным одеялом, потолок, весь в известковой перхоти, плавно кружил над ним, а у его изголовья плел свою певучую вязь убаюкивающий голос тетки:

— Чего ты все мечешься, Владик, чего тебе неймется, ты у нас один в люди вышел, вон каким человеком стал, живи себе да радуйся, или ты не помнишь разве, как мы с тобой из кожуры от прелой картошки с отрубями котлеты на олифе жарили, как крапивными щами по неделям пробавлялись, а ты с Клашкиными ребятами одни валяные опорки на троих по очереди носил? А теперь, слава Богу, жаловаться грех, без хлеба не сидим, молочком балуемся, завтра встанешь, я тебе яишню сготовлю, куры свои, сало на зиму засолили, чай не вприглядку — вприкуску пьем, а детишки так и с пряниками. Чего тебе все не по душе, Владик, по-своему-то все равно не переделаешь? Погляди на меня, чего мне еще просить у Господа: до старости дожила, детей вырастила, внуков вон, хоть и незнамо от кого, а имею, все при деле, все пристроены, помру — не пропадут. Жил бы ты, Владик, как другие, не мучил бы себя понапрасну, оттого и пьешь, видно, что никак не успокоишься, в отца пошел, только вспомни, какой из евонной гордости толк вышел, самые молодые годы по тюрьмам растерял, неужто и тебя туда тянет? Ладно, спи, голова твоя забубенная, завтра выходной, мои до обеда не подымутся, отсыпайся, утро-то вечера мудренее, может, к завтрему и поумнеешь, порадуешь тетку, сам знаешь, сколько ей осталось! Спи, холодно станет — кликни, я тебя тулупом еще прикрою, у меня добрый тулуп есть, казенный…

„Как же надо обездолить человека с самого начала, — слушая тетку, не переставал удивляться он, — если в конце он и такой нищенской нищете радуется?”

Ее теплая рука легла на лоб Влада. Умиротворяясь сердцем, он закрыл глаза, и его блаженно понесло туда, где каждый новый день кажется голубым и зеленым, а будущее — беспечным и полным надежд. Земная жизнь наша по-своему справедлива — каждому на веку отпущена своя земляничная поляна.

Влад проснулся и наспех, чтобы никого не будить, одевшись, выбрался в осиянное февральским солнцем морозное утро. Вчерашняя метелица укрыла округу волнообразным слоем ломкого снега. Окутанный сиреневым маревом город плыл навстречу ему, дымясь в белесое небо печным теплом и промышленными испарениями. В слитном снеговом убранстве Узловая казалась издалека единым организмом, выдыхающим в мир тепло своей животворящей плоти.

За эти годы город разросся, отплескиваясь во все стороны асфальтовыми потеками с карточными домиками стандартных поселков по обочинам. Но изначально деревенская его суть, словно угасающая, но здоровая ткань сквозь коросту, проступала в нем на каждом шагу: с поселковых участков веяло навозной прелью и куриным пометом, вдоль окраин тянулись изгороди садов и огородов, а к жилым коробкам из бетона и силикатного кирпича наподобие пришвартованных лодчонок лепились замшелые срубы дедовских изб и станционных пятистенников. Во что Ваню ни одень — углядят, кому не лень.

Пересекая полупустую базарную площадь, Влад невольно задержал шаг: там, на противоположной ее стороне, начиналась Свиридовская слобода — краткая, но емкая часть его жизни, его затаенная боль, его давний завет и горькая привязанность.

И вот она открылась перед ним из конца в конец, вся в белых свечах телеграфных столбов, в кружевах заиндевелых палисадников и в застуженных глазницах резных окон. Ее хотя уже и разреженная казенными строениями прямая все так же выходила в ближнее поле, упираясь своим истоком в синеющие вдали кущи городского кладбища, а пешеходные тропы по-прежнему стекали к Хитрову пруду за околицей. И вновь я посетил.

Слобода плыла сейчас мимо него, будто раздвоенная армада белоснежных парусников, молчаливо прощаясь с ним, как с потерпевшим поражение флотоводцем, но в этом ее настороженном молчании не было ни вызова, ни осуждения, а только печаль — тихая, звенящая, пронзительная: прощай, отвоевавший неудачник, прощай, поверженный самим собой вожак, прощай, возврата и продолженья не будет!

На месте михеевского пятистенника зияла дыра, в глубине которой одиноко высилась дымящая труба котельного полуподвала, обрамленного по фронтону заскорузлыми, в метельных хлопьях яблоньками дедовского сада, — последнее напоминание об их с дедом совместном житье, охладевающее дыхание вложенного в эту землю человеческого тепла, скелет несостоявшегося клана, племени, рода. Исчезли юные забавы, как сон, как утренний туман.