Кое-кто из девчонок начал приживаться в нашем доме. Алла спросила, не согласится ли Мария Андреевна (я изумленно на нее воззрилась и далеко не сразу поняла, что это о Манюсе) почитать с ней по-французски Мольера, и впервые за много лет Манюсь оказалась при деле. Мало того, занятия шли с толком. Через два месяца Алла приобрела блестящий (мне это никогда не давалось) выговор, а приободренная Манюся объявила о своем желании вернуться к занятиям переводами — ведь она даже заключала договор с издательством Academia. (Тридцать пять лет, что прошли с того времени, разумеется, пустяки, улыбнулся Борис Алексеевич.)
От всех моих однокурсниц Манюся была в восторге. «Прелестна, — решительно заявляла она, после того как мы провожали очередную гостью, — нет, что ни говори, но современные девушки тоже чувствуют стиль». — «Ерунда, просто юные мордочки, — решительно откликалась бабушка, — но манеры гораздо лучше, чем я ожидала». Следствием этого заявления была самая шумная, яркая и многолюдная на моем веку Пасха. Решившись налить молодого вина в почти опустевшие старые мехи, бабушка пригласила всех хоть раз побывавших у нас студенток. Алла, уже три месяца щеголявшая обручальным кольцом, естественно, пришла с мужем, Иру Любарскую с благосклонного разрешения бабушки сопровождал Гарик Финн с режиссерского, а Риту Тучкевич — некто по имени Бен с цветком в петлице. Дальше пошло уже что-то вроде неуправляемой реакции. Захоржевские в полном составе (сам-шесть), Дмитрий Иванович Поссе (само собой), Тата — с Таней (простите, что я не предупредила, но Танечке так захотелось прийти к вам сегодня), Борис Алексеевич не только с Сашей, но и с приехавшим из Ташкента другом детства «Алешей» Сигристом, а одинокая как перст Елизавета Степановна Крафт в сопровождении ослепительного красавца почти двухметрового роста. «Мой ростовский племянник Илья, сын двоюродной сестры Нади». — «Отпад! Они что, все такие в Ростове? Надо поехать посмотреть», — шепнула мне Галя Чернявская, буквально в последний момент и, в общем, из стадного чувства влившаяся в ряды «паломниц в прошлое». Я немножко боялась ее прихода на Пасху, но теперь поняла: все в порядке, победа полная. Нет, уж когда что удается, то удается на славу. Телячий окорок пропекся идеально. Барашек из масла вызывал общий восторг, рукава Манюсиной блузки были удачно прикрыты шалью, и она, сидя рядом с лучащимся радостью Павлом Артемьевичем, тоже сияла и умудрялась кокетничать с «милым Алешей Сигристом», которого помнила еще мальчиком. Все были веселы. Младший сын Захоржевских и Гарик Финн успешно состязались в остроумии, но пальма первенства все же досталась Павлу Артемьевичу, который, чудом отбросив одышку, выступил с целой программой из Агнивцева, читая и даже напевая стихи в стиле пародии на Вертинского. Беседа не умолкала ни на минуту, и шум был такой, что Елизавете Степановне Крафт пришлось проявить недюжинную изобретательность, чтобы коронная фраза: «Куличи восхитительны, необходимо отметить, что Феня — блестящая ученица Анны Филипповны» — была всеми услышана и так, как надо, оценена. «Да, куличи — объедение. Пьем за здоровье Фени!» — с готовностью подхватил хор, и жаждущая разобраться во всех тонкостях, раскрасневшаяся и возбужденная Ира Любарская нагнулась к тихо сопящему старику Захоржевскому: «Феню я знаю, но кто такая Анна Филипповна?» — «Анна Филипповна — о-о! — загудел тот в ответ, накладывая себе на тарелку еще сырной пасхи. — Анна Филипповна — зависть богов Олимпа. Федор Андреевич не лукавил, настаивая, что мазурки Филипповны не посрамили бы и Фредерика». — «Мазурка — это тот плоский пирог, — крикнула я через стол ошарашенной Ире Любарской, — Анна Филипповна — тетка Фени, Федор Андреевич — мой родной дед. Семейные предания гласят, что юмором он не блистал и, напав вдруг на что-то вроде остроты, повторял ее бесконечно, а Фредерик, сама понимаешь, Шопен». — «Анна Филипповна — это поэма», — по-прежнему гудел Павел Артемьевич, и Ира, глядя на него, сияла восторженной благодарной улыбкой. Всеобщее оживление нарастало. Это поистине был триумф. И веди я дневник, впору было бы записать: «Пасха 1973 года — самый счастливый день моей жизни».
Почему ж все пошло насмарку? С занудством, унаследованным от деда Федора Андреевича, я много раз задавалась этим вопросом. На поверхности все шло нормально. Бабушка продолжала восхищать своей энергией, я окончила институт и тут же поступила в аспирантуру. Правда, Ира Любарская вышла за дипломата и уехала с ним в Тунис. Замкнулся у себя дома, а потом и скончался «седовласый Поссе». Реже стала бывать старшая Захоржевская. Но Борис Алексеевич появлялся все так же. Однажды зимой заболел воспалением легких, но, к счастью, лечили его хорошо, и он быстро встал на ноги. Когда пришел после болезни, все были оживлены, шутили, смеялись, рассматривали старые фотографии. Бабушка и Борис Алексеевич вспоминали, как в тридцать пятом впервые поехали в Коктебель. «Удивляюсь, как старые коктебельцы могут сейчас туда ездить, — сказала бабушка. — Ведь все так изменилось». — «Да, теперь это только воспоминания», — ответил Борис Алексеевич, и Манюся вдруг разрыдалась. — «Сейчас же пойди к себе и прими валерьянку, — велела ей бабушка, а потом тихо вздохнула: — Не знаю, прямо, что делать. Может быть, обратиться к врачу?» — «Не надо преувеличивать, — покачал головой Борис Алексеевич. — Ведь ровности не было никогда: неделю хуже, месяц лучше». Он сидел, положив ногу на ногу, и я вспомнила, как давно — мне было тогда лет восемь — мы так же сидели втроем, и речь, кажется, тоже шла о Манюсе. «Больница не панацея», — сказал тогда дядя Боря. Я вспомнила его серый костюм в полоску. Все было в тот день совсем как сейчас. Стол, скатерть, свет, их лица. «Иди-ка спать, Катя, — сказала бабушка очень устало. — Ведь тебе завтра к девяти».