Из столовой несутся веселые голоса. Отчетливо слышен бас Бориса Алексеевича, меццо-сопрано Ольги Артемьевны, рассыпчатый девичий смех Елизаветы Степановны Крафт. Мой белый костюм аккуратно выложен на тахте. Они обо всем позаботились, все приготовили. Я невольно зажмуриваюсь. Годы, как календарные листики, вальсом кружатся перед глазами. Девочка в белой шубке с туго завязанным голубым шарфом, та же девочка, но постарше, старательная, с аккуратными косами, а вот она уже выросла, губы кривятся от иронической полуулыбки. Улыбаться труднее, труднее, труднее. В отчаянии она сжимает голову, которая вот-вот треснет, как переспелый арбуз: «Мне больше не выдержать, нет, мне больше не выдержать». «Катя, поди-к сюда». — «Сейчас, Феня». И со всех ног прочь от этих видений. С чего они вдруг обступили? Ведь сегодня цветы, радость, праздник.
В кухне отчетливо ощутимая передышка. Намытые овощи сложены горками, мясо разделано, свадебный торт остывает на подоконнике, соус, который Феня вслед за Анной Филипповной называет «пике», готов и ждет рыбы, которая медленно поспевает в духовке. Григорьевна, очень довольная, щеки и розы на фартуке одного цвета, сидит у стола, отдыхая. «Ну, Катерина, — говорит Феня (Григорьевна, как болванчик, кивает на каждое слово), — ты думай, что хочешь, а я тебя по-христиански благословлю. Мать твою без иконы замуж выдали, вот оно вкривь да вкось и пошло, у тебя хоть пусть лучше все будет. Так что иди сюда. Я тебя от пеленок растила — греха не будет». Она снимает со стены образ, и я — будто ждала этого — становлюсь перед ней на колени. Все это из той же сферы немыслимого, как в одночасье преображенная комната или волшебным образом изменившая меня птица-шляпа с белыми крыльями. Фенины руки с иконой вершат надо мной ритуал, и он так же сложен и непонятен, как тот, что вершила модистка Матильда Романовна. «Ну, дай Бог, Катенька, счастья», — говорит мне Григорьевна. — «Я ведь и папу и маму знала, и тебя-кроху чуть ли не каждый день видела». Григорьевна всхлипывает — еще один ритуал, в который они меня пеленают. «Катя, поторопись», — говорит бабушка из-за двери, и я понимаю, что ей отлично известно, что здесь происходит, но она слышать не хочет об этих глупостях и в то же время считает, что сегодня каждый — и, разумеется, Феня тоже — должен иметь свою долю утех. Я бегу в ванную, а оттуда стремглав к себе. Колготки, крючки, молнии. А что делать с перчатками? Левую на руку, правую — пока нет. Шляпа. Я медленно подхожу к зеркалу и надеваю ее уверенным, будто годами отработанным движением. Приподняв бровь, улыбаюсь своему отражению, и оно снисходительно улыбается мне в ответ. «Катя, мы тебя ждем!» — «Иду!»
Дверь столовой открыта. И я вижу их сразу всех. На столе белая скатерть. Посередине — блюдо с клубникой. В ведерке бутылка шампанского. Возле нее застыл Саша. Он в темно-сером костюме, но вовсе не кажется, как всегда, серым. В нем что-то новое. Побледнел? Потемнели глаза? Сегодня все необычно. Сияющий молодой Борис Алексеевич делает шаг мне навстречу: «Мадам! — говорит он — Мадам!» — «Боря, рано! Ведь ты еще только ведешь ее под венец». Все смеются. «Катенька! — Ольга Артемьевна прижимает к глазам платочек. — Как радовались бы сейчас Паша и Рика! Господи, почему же я плачу? Это против всех правил!» — «Правило только одно, — весело говорит бабушка. — Жених не должен присутствовать перед свадьбой в доме невесты. И это правило мы соблюли». — «Ну что ж, пьем по бокалу за счастье невесты — и в путь», — торжественно провозглашает Борис Алексеевич. Он делает Саше знак — и пробка летит в потолок. «Ура!» — кричит Ольга Артемьевна. Я осторожно беру бокал в руку. Цзинь! цзинь! цзинь! «Ты сейчас очень похожа на Катюшу-старшую году этак в тридцать четвертом, тридцать пятом. А она была изумительна», — шепчет мне дядя Боря. «Катенька, я поздравляю тебя. Я так счастлива. Но поехать с тобой не могу. Ты простишь меня, девочка? Да, простишь?» — «Манюся, голубчик», — говорю я, и слезы кипят на ресницах. Зачем? за что? — стучит кто-то в висках.