Вставала, садилась, снова вставала. Словоохотливость влюбленных, говорящих о своем предмете, неиссякаема, как всем известно, в любом возрасте. И когда Бреслер наконец уходит, я с удивлением чувствую, как болят скулы. Необъяснимо с точки зрения физиологии, но, в общем, понятно: сочувствовала всерьез.
«Очень устали?» — спрашивает Лена и встает к раковине мыть посуду.
Долго взвешиваю, идти с Леной на выставку «Портрет XX века» или попробовать взяться за «День именин». Страх, что рассказ окажется насквозь проеденным молью, склоняет чашу весов в пользу живописи. Поднимаемся на второй этаж и сразу «до боли родное»: Бакст, Сомов, Гончарова, Фальк (перечислять имена — и то праздник) — физически возвращает к давним походам, юношеской нетерпеливости, стройности.
То медленно, то ускоряя шаг иду по залам. Калейдоскопом мелькают воспоминания. Голова чуть плывет. Ощущение легкости бытия не только выносимо, но и дарит счастье. Захлебываюсь, обрушивая на Лену эмоции, факты, теории. Жестикулирую, распахиваю руки и вдруг с ужасом замечаю неподалеку знакомую элегантную пару: почтенно седоватый Кулис, а рядом Елена Вадимовна — хорошо сохранившаяся, породистая, холеная. Единственное желание — немедленно провалиться сквозь пол и вернуть время на десять минут назад: стереть все только что сказанное. Ведь, наверно, они меня слышали! А плела я какую-то чушь, да еще и с восторженностью подростка. И все было как в прошлый раз.
Тогда, на Луврской выставке в Эрмитаже, я тоже бурно делилась восторгами в теснившейся перед картинами группе зрителей и вдруг обратила внимание на стоявшую впереди блондинку. Спортивная, молодая, руки в карманах широкой юбки, затылок танцует. Бах! Да ведь это Елена Вадимовна Спрятаться? Поздороваться? Но, похоже, она не одна, а с этим вот низеньким, в пышной шапке дыбом стоящих волос. Смешной человечек. «Как, вы не знаете Кулиса? — сказал кто-то чуть позже. — Он очень хороший поэт и прекрасный филолог». То, что они супружеская пара, узнала еще позже. И вот прошло двадцать лет, на их лицах — печать благородных «трудов и дней», а я так и осталась нелепо безвозрастной, непонятно где обретающейся особой, которую деликатный редактор Елена Вадимовна тактично и ловко отвадила от посещений «Прометея», а заодно и всех других редакций.
Конечно, они меня не узнали, да если и узнали, что с того? Все сражения я проиграла, ни в каких списках не значусь; так, чучело огородное, о котором и анекдот-то рассказывать незачем. Сплетничать интересно о людях известных.
Дома опять берусь за «Клюева», опять двигается, и даже неплохо, но все еще не конец. Завтра? Может быть, завтра удастся поставить точку?
От волнения не уснуть, и, поворочавшись, начинаю читать Lafcadio Hearn’а.
Крах.
Катастрофа.
Вспышки на солнце, что ли, или лунное затмение? Или фатальное нерасположение звезд?
Пытаюсь еще сесть к компьютеру, но уже понимаю, что толку не будет. Гляжу в окно. Прямо под окнами развилка. Едут направо и едут прямо. Притормозив у перекрестка, поворачивают. Направо, снова направо, прямо. Нет, так нельзя, не враг же я себе. Ухожу в комнату напротив и смотрю в парк. В парке темным-темно. Вдалеке, за домами-кварталами, освещенный купол Исаакия. Подсветка страшная: колоннада гротескно напоминает челюсть с методично выбитыми зубами. Те, что остались, скалятся.
Когда вечером появляется хмурый усталый Антон, пристраиваюсь рядом с ним к телевизору (хорошо, что не гонит), а потом — когда он ложится — сижу у «ящика» одна, до четырех часов. Смотрю английский фильм о террористах, грозящих взорвать нефтяную платформу, смотрю футбол, потом, кажется, новости. Смотрю, быстро переключая каналы, как носятся по экрану зловеще-игрушечные фигурки. Стреляют, дерутся, орут. Кто-то падает в пропасть, кто-то в постель. Оратор шевелит ртом (звук выключен). А потом в поле зрения появляется интеллигентное лицо. В два или три часа ночи нам предлагают беседу с психотерапевтом — доктором Шатровым. Доктор довольно обаятелен и ненавязчиво остроумен. Напарник-ведущий пытается от него не отстать, но каждый раз безнадежно промазывает. Похоже на клоунов у ковра, но не так скучно, и это мнение — коллективное. Несмотря на глубокую ночь, народ смотрит. Пейджер и телефон без устали несут в эфир непрекращающийся поток вопросов.
Дыра. Беспросветность. Хотя нет, иначе. Не беспросветность, а кокон серого света. В халате, накинутом на ночную рубашку, сижу у стола и ем хлеб. Один кусок посыпаю солью, а другой — сахаром. Маленький перерыв, и снова все повторяется. Живем — хлеб жуем. Соль жуем, стол жуем.