«Чай приготовить?» — спросила Юля, слегка обняв мать и положив руку мне на плечо. Ее рука была много приятней, чем рука мамы Оли Марениной, и я это отметила с благодарностью, подняла голову, посмотрела на Юлю и встретилась с чуть прищуренными глазами, напомнившими мне взгляд Сергея Анатольевича Ознобишина, жившего в этой квартире эпоху назад. «Какая у вас чудесная девочка!» — сказала я торопливо Наташе, как только Юля отправилась ставить чайник. «Да? Правда? — Наташа сняла очки, которые надевала всегда для работы, и стала похожа на славного старого воробья, только что счастливо спасшегося от кошки. — Она ужасно самостоятельная, но никакой дисциплины. Одни способности. Просто не знаю, что делать». Смотреть на Наташу было сплошным удовольствием, и мне до сих пор непонятно, почему именно в эту минуту я не сказала ей, что вот здесь, в этой комнате, где мы сейчас с ней сидим, я провела, вероятно, счастливейшие часы своей жизни. Ведь вся обстановка, казалось, располагала к признанию, и так легко было сказать, что в передней, которая, в целом, осталась такой же, как и была, хотя, конечно же, раньше там не висели гравюры «под старину», и с потолка не свешивался китайский фонарик, а в углу не было календаря с голой красоткой, приобретенного — как сообщили мне Юля с Наташей — по просьбе «любителя всех фантастик» Степки, — в этой передней я попросту онемела от изумления. Еще бы: ведь окно, например, как было, так и осталось на месте. Хотя вообще окна в передних встречаются редко, и непонятно, почему капитальный ремонт не внес в данном случае коррективы. Окно на месте, и подоконник облуплен, как и когда-то. И по нему можно провести пальцем, нащупать «те самые» шероховатости, прикоснуться, в точности так же, как двадцать шесть лет назад, когда, в первый раз уходя из этого дома, я не просто до них дотронулась, а благодарно погладила, чтобы хоть как-то сказать спасибо за тот феерический праздник, в который я здесь окунулась. Все это можно было, наверное, объяснить. Наташа кивала бы своей воробьиной головкой, а потом, когда Юля пришла бы с подносом, уставленным пиалами и вазочками с вареньем, прощебетала бы: «Юлька, ты слышишь? Оказывается, Ирина Евгеньевна бывала давным-давно в нашей квартире, а жила здесь очень большая семья, и гости ходили почти каждый день, и стол накрывали во всю длину комнаты. Наверно, здорово было. А? Как ты считаешь?»
И если бы Юля, поставив поднос на вертушку у пианино, взглянула на меня вопросительно, я, может быть, рассказала бы о семье Ознобишиных, и эта семья еще раз соединилась бы под родной кровлей, и еще раз на десять или пятнадцать минут жизнь стала бы крепкой, веселой и настоящей. А такой, да, такой, я клянусь, была жизнь в этом доме. И каждый сюда приходивший сразу же ощущал себя в безопасности.
Живший в квартире сверчок на печи, а может быть, дух традиций, а может, обычный стол, раздвинутый от стены до стены, давали хозяевам и гостям это дивное ощущение. И время текло здесь как-то иначе, чем в другом месте: не дергало, не давило и было привольным. Смогла ли бы я рассказать про все это? А впрочем, к чему рассказывать? Ведь на самом-то деле все оказалось неправдой. Прочное не было прочным, если в квартире живут незнакомые люди, наспех пьют чай у трехногого столика, держат включенным бормочущий телевизор, вешают под китайский фонарик японских красоток, а семьи Ознобишиных больше не существует, хотя живы и здравствуют все. Нет только мальчика Лёли, глазастого Лёлика, который вертелся всегда под ногами, встречая гостей (ура! еще кто-то пришел!), считал тарелки (пятнадцать, шестнадцать, семнадцать), а, став постарше, донимал всех разговорами о Ницше и Соловьеве.
Мальчик Лёля был сыном двоюродного брата Сергея Анатольевича Ознобишина. Его мать умерла, когда Лёле было три года. Отец вскоре женился на умной и милой женщине, но почему-то, хотя ночевал Лёлик дома, жил он все-таки здесь, на Гагаринской. Я помню его в щегольской аккуратной матроске, помню в пижонском вельветовом синем костюмчике (Лёля! Ты у нас франт. Ты просто маркиз при дворе Луи Кэнза!), помню, как он запихивал в рот куски торта, и млел, и стонал от блаженства, а стол умолкал на минуту, и иронично-спокойный Сергей Анатольевич говорил с расстановкой: «Нет, это все же неподражаемо. Голубчик, ты, безусловно, раблезианец». Чтобы все было понятней, надо, наверно, добавить, что Лёлик был не толстяк, а типичная прорвочка. Хрупкий ангелок в детстве, он стал потом длинным худым подростком, а еще позже тонким, на древко флага похожим юнцом. После университета его оставили в аспирантуре, он успел опубликовать вполне дельную, но кое-кого раздражившую («пустое оригинальничанье!») статью о символистах, а потом вдруг все бросил. Но это уже другая история, и ее ни к чему знать жильцам этой квартиры.