Оттиски, которые он дарил мне, поначалу сопровождались забавными и только нам двоим понятными шуточными инскриптами. Потом их вытеснило стандартно: «Дорогой Эн от дружески преданного ей Эс». Как-то раз он пожаловался, что оттисков дали мало, и я, под воздействием смешанных чувств, предложила использовать «мой» экземпляр в разумно деловых целях. Преданный Эс ухватился за это с такой неприличной поспешностью, что когда год спустя вышли «Некоторые типологические особенности анализа стиля и композиции памятников средневекового права», наотрез отказалась получать дарственный экземпляр. Эс серьезно обиделся: «Это глупо! Фактически, ты редактор. И, если угодно, тебе полагается экземпляр». — «Разумеется. Я куплю его на Литейном, а ты так и напишешь: „Моему дорогому редактору Эн от дружески преданного ей Эс“». Уговаривать пришлось долго, и сдался он неохотно. Ведь это было несправедливо, а он гордился тем, что всегда проявляет безукоризненную справедливость. «В подражание Робеспьеру», — сказала я как-то в пылу пикировки. «Робеспьер был не справедлив, а неподкупен», — поправил он, поморщившись. «Где неподкупность, там и справедливость», — огрызнулась я, и в ответ он прочел мне длинную лекцию о преступности некорректного употребления терминов всюду, и в особенности в вопросах, непосредственно касающихся этики. Цитируя Витгенштейна, ошибся, и я поправила. Эта цитата встречалась в одной из его работ, и я ее отлично помнила.
Америка, похвалы, премии — все это он заслужил. Несмотря на нелепую громоздкость названий и занудливую избыточность комментариев, он действительно сделался крупнейшим специалистом в своей узкой области. А в том, что мне это не казалось достаточным, чтобы приблизить душу к блаженному Свету Фаворскому, виноват, безусловно, не был. «Стать профессионалом — это всего лишь первая ступень», — пробовала я обратить его в свою веру. «Но и она не всем доступна, — снисходительно улыбался он. — Ты, например, при всех своих достоинствах вряд ли когда-нибудь станешь настоящим профессионалом». Ему очень нравилось видеть меня «милой деткой». Рядом с таким непригодным к серьезным делам нескладенышем он ощущал себя взрослым и сильным, а также щедрым и любящим. Говорил: «Ну-с, и куда вам, сударыня, хочется: в цирк или в театр?»
Порвав с ним, я долгое время училась дышать. Это давалось с трудом — ведь мне было уже почти сорок. Дыхательная система снова и снова давала сбои. В горле саднило. Я горько оплакивала бездарно уплывшие в Лету долгие годы и спешила — ведь нужно было наверстывать. Слепо кидаясь в разные стороны, я нигде не могла найти точку опоры. Ладила только с детьми; пытаясь сблизиться со взрослыми, терялась. Удивлялась: а раньше-то как оно было? И неожиданно поняла, что всегда только с детьми и общалась. Неважно, сколько им было лет и какими учеными степенями они прикрывали свою инфантильность. Моим любимым детским возрастом было лет пятьдесят, и именно эта любовь с неизбежностью привела в мир преданного Эс, в тот мир, где на радость себе и близким виртуозно владеют соединениями слов-смыслов-понятий и даже не знают, что за пределами этих расчерченных геометрических фигур есть еще что-то, что можно условно назвать морем жизни, или — гораздо прозаичнее — житейским морем.
Плавать в этом житейском море я не умела. Идти ко дну не хотелось. Приходилось учиться: и в сорок лет я с трудом натянула на спину ранец и пошла первый раз в первый класс. Учительницей была жизнь или тот суррогат, что слывет ею. Строгая, она каждый день задавала поистине головоломные задачи. Например, как отличить, врет собеседник (начальник, друг, подчиненный) или говорит правду. В том мире, где я росла, а потом жила с преданным Эс, такой вопрос не вставал. Там всегда дважды два было четыре, книга — лучший подарок, труд — радость, честность — закон. Конечно, все это плохо вписывалась в окружающую действительность, но от нее ведь не так сложно спрятаться: скажем, в достойную профессию или в четкое следование инструкциям.