А потом как-то утром, поджаривая яичницу, я вдруг услышала, как он сказал: «Сегодня годовщина». Да, правильно: семнадцатое. Три дня назад я, договариваясь со студенткой, на всякий случай уточнила: «Значит, приходите в среду, семнадцатого», и никаких ассоциаций это число не вызвало. А теперь — нате вам: загробный голос. «Ну и чего же ты хочешь? — тоскливо спросила я. — Один раз уже расплатился жизнью, теперь чем расплатишься?» Молчание. И тихий звон. И вздох упрека.
Выйдя из дома, я еще совершенно не понимала, куда и зачем иду. Что-то толкало вперед, и я шла, не задумываясь, целиком подчинившись со всех сторон охватившим меня волнам: теплого воздуха? раскаянья? воспоминаний? Вспомнилось, как в такой же вот солнечный день мы забрели на Серафимовское кладбище. Был еще тот период отношений, когда после ссоры кажется, что теперь — навсегда хорошо: никаких глупостей, ни обид, ни придирок, а только это вот золотистое свечение в воздухе и благодарность Богу, потому что он и есть любовь. Медленно проходя по дорожкам, мы почему-то остановились около старой, заросшей лишайниками могилы. Надпись на камне была почти стерта, но он — рефлекс текстолога — попробовал ее прочесть, а потом вдруг сказал тонким голосом: «А неужели ты никогда не придешь туда… где я буду валяться?» Странный вопрос; неуместное слово «валяться» — малоудачная попытка сбить ненужный пафос, искреннюю горечь. На миг стало его очень жалко, но потом все вернулось на заданные позиции, и, мешая язвительность с шуткой, я небрежно сказала: «Кто знает? Может, это тебе придется топтать башмаки?»
…Найти могилу было не так-то легко, но, проявив терпение, я преуспела. Положила цветы, постояла, снова и снова перечитывая имя… даты… Все было каким-то ненастоящим. И памятник странный: только что был аккуратный и словно игрушечный и вдруг начал темнеть, пошел трещинами. Галлюцинация? Или я сплю? Стараясь стряхнуть наваждение, я покрутила головой и, глубоко вдохнув, сказала: «Видишь, все же пришла туда, где ты валяешься. Правда, похоже, это обман, и тебя здесь вовсе нет». — «Трудно сказать, — ответил голос (похоже, что он и за гробом остался мастером околичностей). — Но это неважно. Выпьешь бокал вина?» — «За упокой души?» — «Нет. Я же атеист». Голос звучал печально; печаль заполнила все вокруг. Была ли она светла? Не ответить. Все мысли выкачало, как насосом. Странное ощущение пустоты. И радости. Легкости. Свежий холодный воздух коснулся щеки, лба, подбородка, и, медленно отведя рукой прядь волос, я взяла чашу и осторожно пригубила.
Пейзаж за окнами
Искренность чувств, передаваемая фальшью слов, — неизбежная ежедневность и ежедневная неизбежность. (Избыток шипящих слегка насто-раж-ж-живает, но в остальном все правильно.)
И все-таки не оставить попыток отыскать верные слова, раскидать так, как надо, и с помощью акварельных эскизов показать, что же это такое было, точнее, чем это сделают даже прекрасно и грамотно обработанные документы.
Подлинность документов часто сомнительна. Не верите, спросите Тома Стоппарда. У него целая пьеса об этом, «Аркадия».
Долгие годы мы жили огороженные крепостными стенами.
Стены защищали от сквозняка, именуемого еще свежий ветер, разумно ограничивали площадь возможностей и наделяли временем для сладких и терпких мечтаний.
Стены способствовали образованию особого — как стало теперь понятно, оранжерейного — климата.
Многое было неладно в этой оранжерее, и лучшие бутоны засыхали, не раскрывшись. Воспоминания о надеждах, которые мы с ними связывали, давали пищу для разговоров. Долгих, витиеватых, со ссылками на философов и поэтов.
Культ зачахших бутонов был главным для всех, кто, уверенно полагая, что он — соль земли, на деле алкал сладости и получал ее вволю. Воспоминания о несбывшемся были сладки, и мы питались этим медом.
Сладкое было наркотиком, защищавшим от боли и погружавшим в цветной полусон.
В полусне мы хихикали и чувствовали себя путешественниками, давно застрявшими где-то на промежуточной станции и неплохо ее обжившими.
Теперь станция, на которой прожито столько лет, безнадежно скрылась из глаз. Теперь ее можно лишь вспоминать, споря до хрипоты, как оно все же было. Сколько сахару клали в стакан, какая чаще играла музыка и от кого зависело, стоять поезду или ехать. А также: действительно были поломки или все это результат чьей-то злой воли?