Выбрать главу

— Об этом я ничего не знаю? Как это так?

— Разве я тебе об этом не рассказывал? Это было так. Уже в Ла Боль она передала мне два свидетельства на официальной бумаге, подписанные двумя свидетелями-парижанами, что я крайне рискованным образом спас ее от ареста гестаповцами. Подписи были нотариально заверены.

— Когда же ты это сделал? — спрашивает старик.

— Здесь ни слова правды! Свидетелей я в глаза не видел.

Старик хлопает ладонями по подлокотникам кресла, качает головой, как будто не хочет поверить тому, что я говорю.

— Подумай о дилетантизме, — говорю я почти мягко, — это же было чистой воды сумасшествие! Предположим, что вместо того, чтобы как можно скорее сжечь их, я носил бы обе эти бумажки с собой в бумажнике или в солдатской книжке, и имел бы неприятности с нашей фирмой, а бумажки эти попали бы не в те руки.

Тогда старик тихо присвистывает и говорит:

— Тогда ты мог бы быстро отмыться, — и откидывается назад в своем кресле.

— Так ты что — разобрался в Симоне?

Старик обнаруживает явные признаки смущения, рассматривает носки своих сапог, а затем свои ногти на руках. Наконец он говорит:

— Но все, что ее окружало, я имею в виду виллу на берегу и белокурую мадам, это-то было вполне настоящим.

— Ничто не было настоящим! Даже белое великолепие волос старухи не было настоящим. Но были еще и другие вещи: например, дело с игрушечным гробиком, который Симона якобы нашла на полу своей спальни и который она показывала. Разве я не рассказывал об этом еще в Бресте? Этот игрушечный гробик не мог попасть в спальню через открытое окно. Снова и снова я обдумываю это: было ли это действительно Сопротивление, был ли это кондитер Бижу, который бешено ревновал? Или Симона в конце концов смастерила гробик сама?

— Но ты же достаточно долго был женат на ней?..

— И все-таки не раскусил ее.

Я не могу заснуть. Опустевший корабль без вибраций, без многочисленных убаюкивающих шумов, свидетельствующих о его движении. У меня мелькает мысль, что мы находимся на мертвом корабле. Я пережил время стоянки в портах на других кораблях, тогда можно было слышать биение сердца машины. Этот же корабль свинцово безмолвен. Его сердце, реактор, остановлено. И это техническое гигантское насекомое на пирсе, погрузочная машина, стоит без признаков жизни. Она неподвижно и безжизненно торчит в ночном небе, так как с подачей грузовых поездов с углем все еще происходят задержки.

У старика больше нет никаких дел. Теперь мы варимся в собственном соку. Самое отвратительное в мореходстве — это ожидание и незнание того, как долго это продлится.

Посреди ночи меня внезапно будит инфернальный шум. Очевидно, прибыл уголь. Звук такой, будто над нами разразился Страшный суд. Полусонный, я приподнимаюсь, открываю дверь и смотрю прямо в ослепление солнечной горелки. Сразу же во рту у меня появляется грибной привкус, к тому же я вижу, что воздух полон всякой дряни. Я снова закрываю дверь, достаю из холодильника бутылку пива и лежу, раздумывая, на койке.

Теперь громыхание и резкое шипение почти перекрывают друг друга. Весь корабль содрогается. А затем раздается пронзительный визг, такой резкий, что больно ушам. Хотел бы я знать, что так ужасно трется, но выглянуть за дверь еще раз я не решаюсь.

К шуму добавляется душный воздух. Мне все-таки надо было сразу после швартовки перебраться в отель. Но я не мог нанести такой обиды старику — это было бы похоже на дезертирство.

Мне бы хотелось остановить мелькание мыслей, и я тупо считаю: «семьсот пятьдесят восемь, семьсот пятьдесят девять, семьсот шестьдесят…» Но едва я забываюсь, адская машина снова грохочет и трещит так, что это почти подбрасывает меня на койке. Теперь в каюте сильно пахнет угольной пылью. Должно быть, ветер переменился. Инженеров, изобретших это допотопное чудовище в виде погрузочной машины, следовало бы четвертовать. Машина конца света. Братцев из фирмы космос, составивших грузовой договор на угольную пыль, нужно было бы засунуть в люк, в который как раз ведется засыпка.

Черт бы побрал эту Южную Африку! Такими, как оба этих атомных Фрица и как салатовые аисты в их коротких штанах, играющих роль надзирателей над заключенными, я всегда представлял себе южноафриканцев. Мне сказали, что черные внизу на пирсе — заключенные. Что бы они ни натворили — за что им приходится работать в этом угольном дерьме — мне не хватало только вида черных заключенных. Fiat justitia! (Да здравствует юстиция!) Когда я вижу бедные закутанные фигуры, у меня к горлу подступает комок.

Я выпиваю вторую бутылку, упираюсь взглядом в потолок и, наконец, засыпаю.